WWW.KNIGA.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Онлайн материалы
 

Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |

«ОЛЬГА БАЛЛА I ОЛЬГА БАЛЛА ПРИМЕЧАНИЯ К НЕНАПИСАННОМУ Cтатьи Эссе Том I Franc-Tireur USA Notes to the Unwritten Примечания к ненаписанному by Olga Balla ...»

-- [ Страница 1 ] --

ОЛЬГА БАЛЛА

I

ОЛЬГА БАЛЛА

ПРИМЕЧАНИЯ

К НЕНАПИСАННОМУ

Cтатьи

Эссе

Том

I

Franc-Tireur

USA

Notes to the Unwritten

Примечания к ненаписанному

by Olga Balla

Copyright © 2010 by Olga Balla

All rights reserved.

ISBN 978-0-557-27864-0

Printed in the United States of America

Содержание

ОТ СРЕДСТВА ВЫРАЖЕНИЯ К ДОМУ БЫТИЯ. ЯЗЫК В КУЛЬТУРЕ ХХ ВЕКА 9

ИСТОРИЧЕСКАЯ СУДЬБА “ЗАКАТА ЕВРОПЫ” ОСВАЛЬДА ШПЕНГЛЕРА. БИОГРАФИЯ

ОДНОГО МИФА 29 МИФОЛОГИЯ МИФА 65 “Я” – ЭТО КТО? 94

ВРЕМЯ И ДРУГОЙ: СРЕДНИЕ ВЕКА В ЕВРОПЕЙСКОМ ИСТОРИЧЕСКОМ

САМОЧУВСТВИИ 120 КРАТКАЯ ИСТОРИЯ БУДУЩЕГО 136

МИФОЛОГИЧЕСКОЕ МЫШЛЕНИЕ В ЭПОХУ ИНФОРМАЦИОННЫХ ТЕХНОЛОГИЙ 151

ЧЕЛОВЕК И КОМПЬЮТЕР: СМЫСЛЫ ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ 168

ЧЕЛОВЕК И ЕГО ВЕЩИ: К ИСТОРИИ БЫТОВОЙ ЧУВСТВЕННОСТИ ХХ ВЕКА, ИЛИ

ДИЗАЙН - ИСКУССТВО НАШЕГО ВРЕМЕНИ 181

АВТОР И АВТОРСТВО В ИНТЕРНЕТ-ПРОСТРАНСТВЕ: КОРНИ И ПЕРСПЕКТИВЫ 201

СТРАХИ КОМПЬЮТЕРНОЙ ЭРЫ: ПОПЫТКА АПОЛОГИИ 214

ТЕХНОЛОГИИ СМЫСЛА 225 ФЕНОМЕН ПРИГОЖИНА 242

БУНТ МАШИН, ИЛИ ЧЕЛОВЕК ЗА ПРЕДЕЛАМИ САМОГО СЕБЯ 266



ВЫРОЖДЕНИЕ ИСТОРИИ 276

ЧЕЛОВЕК ВОЗМОЖНЫЙ. КОМПЬЮТЕРНАЯ ИГРА КАК ЭТАП В ИСТОРИИ ЧЕЛОВЕКА

ВЕСТНИК. АНДРЕЙ ТАРКОВСКИЙ В СМЫСЛОВОМ КОНТЕКСТЕ УШЕДШЕЙ ЭПОХИ… И

ПОСЛЕ НЕЁ 306

ВСЕ МЫ В МАТРИЦЕ. ФАНТАСТИКА КАК ФОРМА МАССОВОЙ КУЛЬТУРЫ 314

ПРИМЕЧАНИЯ

К НЕНАПИСАННОМУ

I ОЛЬГА БАЛЛА |9 От средства выражения к Дому Бытия1 Язык в культуре ХХ века “Лингвистический поворот” Тема языка - одна из центральных тем интеллектуальной и культурной жизни нашего столетия. Такого внимания к нему ни одна из предыдущих эпох не знала. Над природой языка размышляли много и давно, по крайней мере со времен античности, но в ХХ веке в развитии европейской культуры произошло то, что можно назвать лингвистическим поворотом: стало осознаваться, что язык - не только, даже не в первую очередь, орудие мысли и посредник между человеком и реальностью. Он был открыт как самостоятельная реальность, которая создает и самого человека, и его мир. Оказалось, что его можно сделать моделью понимания и человека, и многих человеческих явлений. И даже не только человеческих. Это одно из важнейших открытий нашего века, у которого были большие последствия.

Конечно, события такого масштаба случайными не бывают.

Они всегда связаны с чем-то очень существенным в самочувствии людей времени, и совсем не только в интеллектуальном.

А что же, собственно, произошло?

Механизмы события: власть метафор Самым очевидным образом, произошло то, что на смену механистической и биологической моделям понимания, которые господствовали в предшествующие века, стала приходить Опубликовано в сокращённом варианте под названием: ВЛАСТЬ СЛОВА И ВЛАСТЬ

–  –  –

новая: лингвистическая. Это значит, что до сих пор, чтобы понять какое-то явление, ему принято было придавать черты, соответственно, механизма или организма. Еще в ХVIII столетии само мироздание представляли как гигантский механизм (с Богом-часовщиком, который его заводит).





Такое происходило потому, что в механике (математизированной) видели науку наук, образец всем прочим наукам, которая ближе всего, точнее всего подходит к пониманию мира, каков он есть сам по себе. А в следующем столетии стал приобретать завораживающую силу образ организма: казалось очень убедительным видеть в разных явлениях черты живого целого, которое рождается, развивается, увядает и умирает. Это помогло и пониманию языка, власть которого над умами была еще впереди. Так видел его, например, Август Шлейхер, один из создателей сравнительно-исторического языкознания: идея языка-организма привела его к идее родословного древа индоевропейских языков, вырастающего из общего им всем праязыка. Он даже находился при этом под влиянием Дарвина, то есть совсем не языковеда, а биолога. И ведь влияние оказалось плодотворным: принцип подобного описания происхождения и родства языков жизнеспособен и по сию пору. А вот в ХХ веке уже никому особенно не резало слух, когда философ и психоаналитик Жак Лакан сказал свое знаменитое:

Бессознательное структурировано как язык. Напротив! Будучи представлено по аналогии с языком, нечто (в данном случае такая не вполне понятная вещь, как бессознательное) тем самым сразу же становится как будто более пригодным для исследования - еще до исследования как такового, как будто более понятным - еще до понимания: делается яснее, какие исследовательские стратегии тут могут оказаться пригодными. Совершив нечто подобное с предметом будущего своего исследования, человек начинает чувствовать себя увереннее: он как бы предварительно размечает его территорию, маркирует свой предмет как нечто, в принципе доступное изучению.

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 11 Принцип, который в таких случаях действует - это принцип метафоры. Он известнее всего в художественной речи, но его действие гораздо шире. В самом общем виде, он состоит в том, что на один предмет, при его описании, переносятся некоторые существенные черты другого. Метафора направляет взгляд и организует его: в предмете, который так описывается, выступает на первый план и может быть увидено то, что его роднит с предметом-источником метафоры.

Дело, то есть, вовсе не в том, что язык на самом деле похож на живой организм, а бессознательное - на язык (вполне возможно, что у них ничуть не более общего между собой, чем у любых произвольно взятых явлений). Дело тут в интеллектуальной оптике времени, которая делает людей восприимчивыми к одним аспектам изучаемых явлений и, наоборот, нечувствительными к другим. В ней есть своя логика, и вот еето очень во многом определяют базовые, маточные, порождающие метафоры. Именно такую роль выполняли в разные периоды европейской интеллектуальной истории образы механизма, организма, языка.

Такие метафоры работают в теле культуры как организующее, собирающее, направляющее начало.

Они действительно способствуют познанию, установлению реальных связей между элементами мироздания, которым, в зависимости от особенностей ведущих метафор, дается то или иное описание:

чтобы людям данного времени было понятнее.

Здесь, однако, нет и не может быть полного произвола: отнюдь не всякая метафора способна действовать подобным образом. Этого не придумаешь и не сделаешь сознательными усилиями. Метафоры языка, механизма, организма только потому и смогли стать эвристически значимыми, что отвечали некоторым глубинным интуициям людей данной культуры. А такие интуиции гораздо шире того, что воплощается и в философии, и в науках. Они разлиты во всем существе культуры и работают даже на уровне повседневного здравого смысла (может быть, как раз там-то и в первую очередь). Это 12 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] своего рода принципы мироотношения, - хотя в разных областях культуры их действие сказывается с различной силой.

Новый антропоцентризм: перемена оптики Именно поэтому, под влиянием вторжения языковых моделей, изменилась структура не только наук, но и вообще разных областей культуры. Мы потому и говорим о перемене оптики, что в орбиту исследования стали вовлекаться не только - а может быть, и не столько - новые факты, сколько определенным образом увиденные старые.

Роль одного из основоположников ведущих моделей языковой рефлексии ХХ века досталась швейцарскому филологу, лингвисту и антропологу Фердинанду де Соссюру (1857 - 1913).

В числе прочего, он занимался исследованием природы знака. Он-то и применил первым это понятие к конкретному описанию языка. Ему, родоначальнику структурализма в языкознании, принадлежит мысль, - которая с тех пор давно уже вошла в состав едва ли не повседневных очевидностей что язык - это система знаков. Эта мысль стала в текущем столетии одной из основополагающих и разрослась до очень больших последствий.

Знаки, в свою очередь, имеют двойственную структуру. С одной стороны, они состоят из означаемого - смысла, а с другой - из означающего, соответствующего этому смыслу акустического образа.

Соссюр назвал язык важнейшей из знаковых систем: заметим, хотя и важнейшей, но все-таки одной из них. Это и позволило затем распространить понятие языка за пределы лингвистики: на все те области, где можно обнаружить знаки.

Так была создана возможность моделировать по типу языка несловесные явления. В частности, увидеть в них структуры, системы связей, аналогичные тем, что присущи языку.

Наиболее полно и явно такую возможность осуществило интеллектуальное течение, известное под названием структураО Л Ь Г А Б А Л Л А | 13 лизма. Возникши вначале в структурной лингвистике, этот тип подхода затем - особенно в 50-е - 60-е годы - стал стремительно расширять область своего воздействия. На 60-е пришелся недолгий, но очень плодотворный и с большими последствиями период его расцвета.

Структуралисты описывали культуру в целом как совокупность языков, а поэтому могли ее исследовать при помощи лингвистических и семиотических методов. Они выделили структурные элементы культурных текстов, механизмы их преобразования и получили притом множество конкретных результатов. Но кроме того, их работа оказала далеко идущее влияние на современное мировосприятие.

Говорить о языке стало с этих пор означать: конкретно, точно, содержательно, а главное - в соответствии с новоевропейскими идеалами объективности, измеримости и исчислимости - говорить о человеческой сущности. Ведь, особенно во второй половине века, в традиционных объектах гуманитарного исследования стали видеть аналогии не просто с языком, но с языком высоко формализованным, поддающимся исчислению.

Сбылась давняя мечта многих мыслящих европейцев:

наконец-то появилась возможность не только организовать гуманитарные науки по типу естественных, но и приблизить их к последним по степени точности описания своего объекта.

Кроме того, это позволило гуманитарным наукам сращиваться с естественными, совместно работать над предметами своих исследований и говорить притом на взаимно понятном языке. То, что результаты получились отнюдь не бесспорные, другой вопрос: важно, что появилась сама такая возможность и стала культурным фактом.

Под влиянием распространения языковых моделей в естественных науках началось встречное движение: своего рода гуманитаризация их, причем без потери той точности и объективности, которая традиционно отличала их от гуманитарных. Заговорили, например, о системах коммуникации (тоже 14 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] языках) животных: пчел, обезьян... Языковому, знаковому описанию подверглись даже движения (тропизмы) растений.

Это - следствие установки более давней, чем приоритетное внимание к языку; она существует в европейском научном сознании по меньшей мере со времен дарвинизма. Согласно ей, человек - эволюционное звено в ряду прочих тварей. Весь этот ряд пронизывают общие закономерности, которым человек подчиняется ничуть не меньше, чем все остальное. Но это значит, что возможна и обратная операция: перенос сугубо, заведомо и осознанно человеческих моделей на познание внечеловеческого. Конечно, это своего рода антропоморфизм и антропоцентризм (очень возможно, что от него антропосу, человеку, вообще никуда не уйти), но уже совсем не тот, что был когда-то органически свойствен древним культурам и затем преодолевался. Здесь он - продуманный, принципиальный, конструктивный, с возможностью осознания собственных границ.

Экспансия знака и метаморфозы слов В течение ХХ века под влиянием внимания к языку и усвоения языковых моделей менялась структура всего поля наук, их границы, связи между ними. Понятия языка и знака, с легкой руки Соссюра и его последователей, стали обособляться от языка в собственном смысле слова (то есть от естественного человеческого) и приобретать новые, дополнительные значения, а с ними и власть над умами.

Один из духовных отцов времени, Клод Леви-Стросс, создатель структурной антропологии, пришел в конце-концов к идее глобального знака:

всю социальную действительность он увидел как гигантский знак, состоящий из глобального означаемого и глобального означающего. И вся культура предстала исследующим взорам совершенно иначе. В ней увидели то, чего прежние познавательные модели-метафоры не то чтобы не позволяли видеть совсем, но, во всяком случае, оставляли на периферии:

систему связей и символов.

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 15

И вот, во второй половине века Ролан Барт уже пишет:

Культура все больше и больше открывается нам как универсальная система символов, регулируемая одними и теми же операциями; это символическое поле обладает единством, и культура во всех аспектах представляет собой язык.

(Отступление №1 - о парадоксах культурной памяти)...Стоп: это ли не отзвук давнего европейского очарования механикой?!... Ее точностью, ее объяснительными возможностями: “...одними и теми же операциями”. Стоит всмотреться в ведущие метафоры на пике их торжества, как вдруг оказывается, что, сменяя друг друга в своем господстве, они вовсе друг друга не вытесняют. Напротив:

они накапливаются в теле культуры, сплавляются друг с другом, образуют сложные единства: раз побывав, они уже никуда не денутся. Культура - область неустранимого и в мельчайших своих клеточках хранит память о своем прошлом. То, что в ней “исчезает”, на самом деле просто принимает другую форму. И внутри лингвистической метафоры вдруг обнаруживаются живые следы ее механической и биологической предшественниц, которые и прекрасно уживаются друг с другом, и, более того, приносят плоды в познании. Например, те же структуралисты говорят о “механизмах порождения” (!) текстов, - и собственноязыковых, и культурных. Или возьмем понятие “языкового поля”, в котором явно работают аналогии с полем физическим - и притом хранится, создает общую форму его, хотя и не замечается память о поле “настоящем”, покрытом цветами и травами. Ведь как возникают подобные смысловые образования? Когда одна большая метафора отработает свое в культуре, принесет множество плодов, она растворяется в естестве этой культуры - и может наслаивать на себя другие метафоры, потому что сама она метафорой быть как будто уже и перестает. Она начинает переживаться как очевидность, как структура самой реальности. В этом - один из источников силы ее действия.

16 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] Итак: как только идея языка распространилась на культуру в целом, стало расширяться, насыщаться новыми смыслами и значение тех понятий, которые прежде были чисто лингвистическими. Теперь они стали занимать ведущие позиции в культурном мышлении.

Одним из таких ключевых понятий новейшего философствования - и, шире, гуманитарной культуры в целом - стало понятие текста. Теперь оно начало толковаться предельно широко: как связная совокупность знаков. А значит, стало возможно говорить и о невербальных текстах. Вдруг оказалось, что может быть прочитан текст улицы - со всем, что на ней существует и происходит; текст города в целом, в котором архитектура зданий, структура пространства приобретают значение насыщенных, многослойных сообщений. Что полны связанных между собою знаков и манера одеваться, и еда со всеми предметами, которые при этом используются, и системы жестов и положений тела: смысл вышел за пределы слов (в пределах которых теснился на протяжении всего Нового времени) и бросился жадно осваивать, заселять, преображать несловесное пространство.

Заговорили уже (например, философ Вадим Руднев в своей Морфологии реальности) о возможности понимать как текст всю реальность в целом: она - текст, написанный Богом, тогда как тексты в узком смысле слова - это реальности, создаваемые людьми. (Подобное представление могло, разумеется, возникнуть только в культуре с христианским прошлым и соответствующей устроенностью понятий: понимание мира как Книги было свойственно еще христианскому средневековью. Тут память и о человеке как образе и подобии Божием, имеющем в ослабленном варианте демиургические потенции.) Весьма влиятельным стало понятие парадигмы. Этот термин американский методолог науки Томас Кун заимствовал из грамматики (там он означал совокупность элементов, которые образуют единое правило: например, личных окончаО Л Ь Г А Б А Л Л А | 17 ний глагола при склонении) и назвал так классическую научную разработку, принятую научным сообществом в качестве образца и основы научной традиции. С его легкой руки сфера употребления термина стала расширяться, дойдя таким образом чуть ли не вплоть до обыденной речи.

Расширилось и понятие стиля. Если раньше могла идти речь только о стилях литературных или художественных, то теперь под ним стали понимать вообще целостный тип организации некоторого рода действий. Сделалось и возможным, и популярным говорить, например, о стиле мышления, в том числе и научного, даже о стиле жизни в целом - причем не на уровне досужих рассуждений, а именно научно, в виде серьезного анализа: потому что сформировались его приемы.

А понятие диалога, когда-то относившееся лишь к речевому поведению?! ХХ век смог увидеть в нем фундаментальный принцип отношения человека к другим людям, к миру и к Богу. (При таком видении, заметим, человек прочитывается тоже как своего рода текст, слово, сообщение: всем, что в нем есть, он - направлен, адресован, - и отвечает на то, что адресовано ему. Вся жизнь превращается в направленную речь.) Наш век породил такое огромное количество диалогических концепций философского порядка (Михаил Бахтин, Мартин Бубер, Франц Розенцвейг, Ойген Розеншток-Хюсси...), что оно

- как, впрочем, и степень их влиятельности - просто не способно быть случайным. Видимо, потребность в таком понимании создало посттрадиционное время, в котором отношения и связи людей между собою и с Богом перестали разуметься сами собой - и стали замечаться. Хотя бы в виде разговоров об их нехватке, отсутствии, невозможности...

И, наконец: мы бы не увидели сейчас всего этого или увидели бы, может быть, совершенно иными глазами, если бы ХХ век не придал новых значений понятию метафоры. Чтобы мы теперь смогли ее сделать ключом к пониманию европейской интеллектуальной истории, в самой этой истории должно было сложиться представление о метафоре как о познаваП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] тельном средстве. Когда-то в ней видели всего лишь один из риторических тропов. И вдруг, с конца прошлого века, чем дальше, тем все активнее ее стали обнаруживать в самых разных областях человеческой деятельности: в мифе, музыке, философии, идеологиях, обыденных представлениях... Даже, страшно сказать, в науке, в этой цитадели точности! Даже в математике! И оказалось: этот смысловой механизм - один из универсальных. (Осозналось, например, что именно таково происхождение научных терминов: поле, сила, частица, волна, стрела времени, напряжение, притяжение, планетарная структура атома...) Так человеческое познание, называя неизвестное именем того, что представляется известным - делает себя готовым к его будущему исследованию. Культура же, через метафорическое слово- и смыслообразование, проникает и в науку, и в другие свои области, определяя их на уровне микроструктуры смыслов: даже когда они, как наука, стремятся максимально обособиться от культуры и достичь общезначимых, культурно независимых результатов. Она определяет характер самого этого стремления. Метафоры - сгустки культуры, иероглифы ее.

(Отступление №2 - об уточнении неточности и его смыслах) В исследовательском отношении к метафоре, конечно, сказалась характерная установка новоевропейского мышления: на вскрытие, разоблачение в явном - неявного, скрытого. Она исходит из представления о том, что человек не понимает самого себя, что от него скрыты мотивы его собственных действий. Это-де и позволяет тем или иным внешним силам манипулировать им. Весь ХХ век прошел под знаком разоблачения неявных антропоморфизмов и обусловленностей в самых разных культурных и интеллектуальных образованиях (основные направления этого наметили Маркс, Ницше и Фрейд). Язык как раз дал для этого богатейший материал. В языке, и, в частности, в метафоре О Л Ь Г А Б А Л Л А | 19 стали видеть один из механизмов воздействия социума на человека, власти его над ним.

Европейский человек так долго искал, где же под слоем всех обусловленностей скрывается он сам, настоящий, что в конце-концов еще больше себя потерял. Он отказывался от различных частей себя, объявляя их источниками власти и несвободы, и в результате его самого стало делаться все меньше и меньше.

Но ведь европейское развитие может быть увидено еще и вот как. Открытие метафоры как познавательного средства и языка как особого мира вообще - результат нарастающего понимания неизбежной условности, неточности, неполноты человеческого описания мира. Развитие культуры, по крайней мере в европейском его варианте - это все большее и большее уточнение этой неточности: ее форм, причин. Это все большее очерчивание границ нашего неизбежного несовпадения с миром - из которого мы к нему, к миру, постоянно тянемся. Но это еще не все. К ХХ веку мы, кажется, дозрели до понимания того, что этот разрыв, в его неизбежности, не только трагичен, но и плодотворен. В пространстве разрыва между собою и миром, из постоянных стремлений его преодолеть, человек порождает свой собственный мир: мир культуры, мир языка, мир всего того, что возникает по человеческой воле и законами Большого Мира только допускается, но совсем ими не требуется и не вынуждается. Это - мир человеческой свободы.

Там же, где мы видим нашу обусловленность - мы обретаем и свою свободу.

Новая жизнь старых наук Мы уже поняли, что лингвистика, в результате всего случившегося, при помощи структуралистов, стала приобретать методологическую значимость. Теперь она не только стала для многих других наук источником терминов, но и могла (как несколько веков назад механика) претендовать на роль 20 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] своего рода образца, источника моделей поведения для них.

Стали возможными лингвистические видения предметов очень далеких прежде от языка дисциплин, даже самой теории познания. Обретя точность и строгость благодаря новому видению собственного предмета, языка, лингвистика получила возможность сотрудничать с логикой и математикой. От их союза родилась лингвистика математическая и структурная.

На стыке философии, логики и языкознания стала возникать новая область исследований: логико-философское моделирование языковой деятельности, которое очень способствовало изучению искусственного интеллекта. Внимание к языку, в лице интереса к формализованным языкам, породило разного рода теории информации. Отсюда уже было совсем недалеко до складывания кибернетики как особой области знаний и, в конце концов - цивилизации нового типа: информационной, или постиндустриальной.

Литературоведение тоже по-новому увидело свой предмет.

Благодаря своей естественной близости к языку, литература оказалась одной из первых областей, в которых стали видеть структурные аналогии с ним. Этим она в первую очередь обязана русским формалистам и символистам 20-х годов нашего столетия (Андрей Белый, Юрий Тынянов, Борис Томашевский, Борис Эйхенбаум). ХХ век развил и закрепил такое ее прочтение.

Литература и язык, - писал десятилетия спустя Ролан Барт, который, характерным образом, совмещал в собственном лице и философа, и литературоведа, - переживают воссоединение. Он же прямо говорил о том, что структура языка (предмет лингвистики) воспроизводится... в структуре литературных произведений; дискурс не просто складывается из фраз, но и сам, так сказать, представляет собой одну большую фразу.

Этому сопутствует открытие философского потенциала литературы - причем понятой именно как феномен языка, а не идей (Владимир Набоков).

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 21 Языковые модели объединили исследования в социологии и культурологии, антропологии и этнографии, где началось изучение структур самых разных культурных форм: мифа, религии, фольклора, бытовых обычаев... В искусствоведении в 60-е годы стало очень популярным выявлять инвариантные структуры в различных искусствах и говорить в этом смысле о языках кино, балета, архитектуры, живописи, драмы...

Влияние языковых моделей проникло в психологию и психиатрию, вызвав к жизни, в частности, структурный психоанализ Жака Лакана - того самого, который видел подобные языку структуры в бессознательном. Впрочем, еще Фрейд говорил об особом значении языка для характеристики бессознательного и его продуктов.

Интуиция системности и структурности различных явлений послужила источником создания теории систем, вообще системно-структурных исследований во всем их многообразии, важная часть которых (вспомним об экспансии знака!) - наука о знаках, семиотика. Именно ее влияние - причина роста, с 1960-х годов, междисциплинарных исследований (они - очень характерная черта европейской научной жизни ХХ века). Разные дисциплины теперь могли договориться: на том основании, что все они работают со знаковыми системами. Семиотика втянула в поле общегуманитарного дискурса биологию и физиологию. Сделалось возможным изучение функциональной асимметрии полушарий головного мозга и складывание, в связи с этим, нейросемиотики. Юрий Лотман потом нашел возможность говорить в ее терминах обо всей культуре в целом.

Таким образом язык, став приоритетным объектом внимания - оказался понят как частный случай языков вообще.

Философская ситуация Последствия отношений философии с языком достойны отдельного разговора. Облик ее в результате этих отношений очень изменился.

22 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] Прежде всего, стали меняться границы между философией и другими - совсем не только научными - формами толкования реальности. Философствование стало сращиваться, взаимопроникать не только, например, с литературоведением, но и с художественной критикой. Началось философское открытие и освоение реальностей, которые, в силу своего внеязыкового (как будто) характера, до ХХ века почти не замечались литературоцентричной европейской культурой: тела и телесности, различных практик, в том числе и повседневных действий, визуальных способов подачи информации - живописи, фотографии, разного рода артефактов... - Все это стало возможным, как только они оказались увидены как своего рода языки: со своими собственными смыслами, которые не дублируют и не иллюстрируют смыслы вербального языка.

Пока язык не стал особой реальностью, он казался тождественным реальности как таковой, совпадал с нею. Как только оказались очерченными его собственные границы, выяснилось, что существуют человеческие же объекты, которые не совпадают с языком. Значит, для них надо создавать свои, новые способы понимания.

Неустранимая парадоксальность ситуации, правда, в том.

что говорить о новых, несловесных объектах внимания приходится именно вербальным языком, которому никуда не деться от своего выделенного статуса в человеческой жизни.

Поэтому новым объектам неизбежно оказываются навязанными языковые структуры (есть ли они там на самом деле, еще вопрос), - только, может быть, менее явно и прямолинейно, чем это происходило до сих пор. Язык, вырвавшись из своих пределов, подчинил себе внеязыковое пространство - и не случайно, что это случилось именно тогда, когда он осознался в качестве особой реальности.

Философ Мартин Хайдеггер, пожалуй, первым всерьез заговорил о том, что в языке следует видеть нечто большее, чем предмет лингвистического анализа. Он, по Хайдеггеру - дом Бытия, пронизанный его строем; через него постигается само О Л Ь Г А Б А Л Л А | 23 Бытие. О чем-то подобном говорил и Фрейд, считавший язык одним из изначальных условий человеческого опыта. Можно предполагать, что оба этих столь различных и очень влиятельных в ХХ веке мыслителя выговорили здесь общие интуиции времени: в языке стали видеть основные механизмы формирования опыта, исходные схемы человеческой ориентации в мире, которые предшествуют понятиям, тем более рефлексии. Казалось, опираясь на язык, можно выйти за пределы самого мышления.

Европейские мыслители ХХ века обратились к языку в ходе поиска априорных структур: вначале познания, затем глубже

- существования, бытия. Это очень характерно для Нового времени с его критицизмом, очень разнообразным в формах, но единого в общем направлении. В текущем веке он достиг экстремума, зенита, который в конце концов обернулся собственным его отрицанием. Хотелось проникнуть глубже опыта, к тому, что ему предшествует и его тем или иным образом определяет; неспроста бессознательное Фрейда и жизненный мир Гуссерля - столь влиятельные порождающие матрицы философских представлений века, которые во многом определили систему тяготений в интеллектуальном поле. Открытие различных областей неконтролируемого (среди которых и язык) - конечно, оборотная сторона стремления технологической цивилизации к тотальному контролю, но оно и гораздо глубже. За этим, едва ли не навязчивым, стремлением прорваться к собственным истокам через все новые и новые слои неподлинного можно видеть утрату исходного доверия к Бытию и к самим себе. Видимо, тут дело в пострелигиозном состоянии культуры и человека в ней.

Стоит добавить, что превращение языка в ведущую модель познания не осталось без последствий и для экзистенциальной оптики времени. В этом можно видеть одну из причин пресловутой смерти субъекта: перехода к бессубъектному моделированию человеческой реальности. Ведь если она язык, значит, к ней применимы структуралистские подходы, 24 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] для которых член некоторого коллектива - не более, чем пучок дифференциальных признаков. Такими путями много чего можно открыть, только вот субъект пропадает.

Надо, однако, признать: от того, что оптические средства времени позволяют не видеть субъекта в его несводимости к дифференциальным признакам - он ведь не исчезает вовсе, более того, мстит за свою незамеченность. Экзистенциальный опыт людей как таковой не совпадает со средствами его интерпретации - тем хуже для этих средств: в таком положении дел уже заключен их будущий конец.

Структурализм, хотя и достиг серьезных результатов в работе с конкретными группами культурных текстов, оказался несостоятельным именно в том, что сам считал своей главной задачей: в объективном, научном познании глубин человеческой психики. Человеческая сущность таким методам не давалась. Поэтому, конечно, не избежать было преодоления - в культурном масштабе - установок структуралистского типа.

Разумеется, они остались в культуре, просто обрели в ней свое место и границы. А область по ту сторону этих границ - сфера несистемного, неконтролируемого - стала осваиваться уже иными средствами.

Истоки судьбы: слово и Слово Все, что тут было описано, оказалось возможным благодаря очень давнему пониманию языка как выражения упорядоченной организации (Паскаль) человеческого мышления которая, в свою очередь, в европейской традиции с некоторых пор отождествлялась с человеческой сущностью.

В этом смысле, конечно, судьба языка в текущем веке - это доведение до некоторых пределов основных черт и тенденций европейского Нового Времени. Но даже и не только его.

На протяжении нашего столетия развивалась, уточнялась очень давняя - из числа изначальных - мифологема языка. К числу основных ее черт принадлежит представление (скорее О Л Ь Г А Б А Л Л А | 25 интуиция) о том, что язык - нечто очень существенное и показательное для человеческой природы, что понимание его особенностей, устройства, происхождения может помочь разобраться хотя бы с некоторыми коренными человеческими вопросами. Например, отделить истинные проблемы от неистинных, осмысленные вопросы - от бессмысленных (Витгенштейн). Или, допустим, увидеть типичное, характерное устройство всех человеческих дел, поскольку язык - как бы их квинтэссенция. Из этой общекультурной интуиции родились очень различные, до противоположности, сознательные представления.

Сама по себе мифологема языка принадлежит к коренным основаниям европейской христианской культуры. Она восходит, с одной стороны, к античной, греческой мифологеме Логоса, с другой - к христианским представлениям о Божественном Слове с его творящей мощью.

Первая из них - источник идеи изоморфности языка и мира.

Вторая - интуиции слова как имеющего власть онтологического порядка.

Греческий Логос был разлит в бытии. Он был сложноразделимым единством интуиций смысла и бытия, формы, пути, направленности, судьбы, и лишь поэтому, по сути во вторую очередь - единством мышления и речи. Еще у Гераклита он и огонь, и божественная основа мира, и смысловая основа вещи, и сама вещь. Только в результате долгого - и совсем не прямого - развития собственно логическое в Логосе стало выводиться европейскими философами на первый план, тогда как бытийное, онтологическое постепенно отступало на второй - никогда, все-таки, вполне не исчезая.

В Библии Бог творит мир десятью речениями, что разительным образом отличается едва ли не от всех мифологических традиций: здесь мир, в противоположность им всем, возникает не в процессе рождения, подобного биологическому, не в битве одних сил с другими, даже не в результате усилий СозП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] дателя, формирующего - по типу ремесленника - некую исходную материю. Мир творится Словом из ничего. Адам же, первосотворенный человек, участвует в Божественном творении через именование: все скоты и птицы небесные и все звери полевые получают от него имена и только после этого, по сути дела, начинают существовать в полной мере.

Таким образом, в корне этой традиции лежит представление о том, что Слово - мощнее и первичнее всякого дела, оно дело по преимуществу; только благодаря ему становятся возможными какие бы то ни было дела. Именно оно - область и орудие Божественного действия: ветхозаветный Бог принципиально сообщается со своим народом через слово - Его можно только слышать, но нельзя видеть; можно передавать Его слова, но нельзя изображать. Образ недостоин быть средством богообщения, а слово - достойно, более того, имеет силу, по сути родственную той, что сотворила мир. Недаром в иудаизме имя Бога - в своем роде главное слово - табуируется: за этим стоят общеархаические представления о том, что знание имени божества дает власть над самим божеством. Не говоря уже о власти над всем остальным: именем Бога оживлялся искусственный человек-голем в одном из вариантов легенды о нем (в другом - словом жизнь, которое писалось на его лбу.

В христианстве - вначале у Иоанна, затем, в полной мере, у отцов церкви, логос понимается как обретшее плоть Слово Бога, Сын Его, который существовал предвечно и пришел на землю как исторический Христос.

(Греческая и иудейская традиции, столь различные по своей природе, потому и смогли образовать в христианской европейской культуре жизнеспособное единство, что, при всех их различиях, в их глубине можно обнаружить некоторые общие интуиции. Одна из них, несомненно, - это интуиция бытийной мощи и божественной природы Слова-Логоса, - которая позволила христианству интегрировать в себя античные, языческие философские традиции.) Обострение внимания к человеческому языку может быть, поэтому, связано с очень характерной для ХХ века осознанной О Л Ь Г А Б А Л Л А | 27 экзистенциальной тревогой, а она, в свою очередь - с постхристианским состоянием культуры.

А с другой стороны - с ее многовековым христианским прошлым, с укорененностью европейской цивилизации в иудеохристианской традиции, с ее представлениями о Божественном творящем Слове - прообразе человеческого слова. Память о нем никогда не могла вполне исчезнуть, поскольку залегает в самой структуре представления о слове. Она сохранялась даже внутри атеистических установок (будучи гораздо глубже их) и неизбежно влияла на смыслы, которые придавались слову с маленькой буквы.

По мере того, как чувство власти над человеком Божественного Слова, его живого присутствия становилось менее сильным, менее безусловным - центр тяжести постепенно смещался в сторону слова человеческого. Это последнее стало насыщаться смыслами, не свойственными ему прежде, хочется даже сказать - избыточными по отношению к нему. Причем это не зависит от личной религиозности конкретных людей, живущих в данной культуре - она может быть и очень высокой. Дело в общем самочувствии культуры, в ее глубоких тенденциях. И массовое обесценивание слова - только другой полюс этого процесса, который наиболее глубокие и чувствительные люди той же культуры переживают совсем иначе.

Именно в такой ситуации Хайдеггер почувствовал возможным и необходимым назвать язык голосом истины самого Бытия, Домом его, в который надо вслушиваться, чтобы услышать истину как таковую.

Так что дело здесь не в господствующих метафорах, они симптом. Одни из них потому и уступают место другим, что перестают соответствовать самочувствию времени.

Европейский человек стал искать новую опору в слове, когда начал переставать находить ее в Слове. Мы имеем дело с парадоксальной, сложной ситуацией: христианские по происхождению и сути слова и смыслы живут и действуют в постхристианском мире, формируют его, подвергаясь неизбежным метаморфозам, в результате которых их становится 28 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] трудно узнать - может быть, все более и более трудно. От чего, однако, они не перестают быть самими собой: культурная память - вещь практически не уничтожимая.

Открытие языка в качестве самостоятельной реальности это, по сути дела, не столько открытие, сколько воспоминание. Ведь слово уже было самостоятельной реальностью и имело онтологический статус, причем даже гораздо ранее и христианства, и ветхозаветного иудаизма: в магии и, шире, вообще в магических культурах. Чувство реальности и власти слова для человека на самом деле изначально. Память об этом сохранялась всегда, просто оказывалась вытесненной в определенные культурные эпохи, но настало время, и она вернулась. Правда, совсем в другом обличьи, так что ее легко можно принять за что-нибудь вовсе другое.

Одну, по крайней мере, из причин этого следует видеть в десакрализации реальности.

В сущность человека входит потребность в сакральном: в переживании вещей, которые онтологически превосходили бы его самого и тем самым конституировали бы его собственное существование, были бы ему источником ценностей и оправдания. Таким источником - действительно наджным способно быть лишь то, что нас в достаточной мере превосходит. Если человек не находит предметов, которые позволили бы ему в полной мере проживать опыт сакрального, проецировать на них соответствующие представления - он начинает конструировать им замены. Которые уж тем плохи, что сконструированы. (Вс европейское Новое Время, в особенности ХХ век, полно такими конструирующими усилиями). Подобные конструкты никогда в конечном счете не срабатывают с достаточной степенью надежности. Сакральное на то и сакральное, что не конструируется, а датся, даруется. Из понимания этого (хотя бы вполне интуитивного) и происходят разного рода поиски априорного, такого, что превосходило бы опыт и наджно определяло бы его.

Например, язык.

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 29

Историческая судьба “Заката Европы”Освальда Шпенглера2Биография одного мифа

Начало В мае 1918 года, когда близилась к исходу Первая мировая война и еще никто не мог себе представить, каких масштабов окажутся ее результаты - на прилавках книжных магазинов Германии и Австрии появился первый том издания под броским заглавием: Закат Запада (Всего пятью годами позже, в 1923-м, книгу перевели на русский под неточным, но прочно укоренившимся названием - Закат Европы). Автором был никому дотоле неизвестный одинокий мюнхенский интеллектуал, а до того учитель гимназии в Гамбурге Освальд Шпенглер. В год выхода книги ему исполнилось 38 лет.

К 1918 году измученная войной Европа была перенасыщена чувствами, из которых самым общим и главным было, пожалуй, чувство конца. Того, что мир, существовавший до войны, довоенная жизнь со всеми ее возможностями, правилами, со всем, что тогда было понятно, очевидно, удобно - утрачен и не будет восстановлен никогда.

Люди, сколько-нибудь чуткие к историческим процессам, понимали, конечно, что все еще только начинается. Но как представлять себе наступающий, ни на что прежнее не похожий мир, и как в нм жить - этого тогда толком не знал никто.

Массовое - да и не только массовое! - сознание впервые за много десятилетий оказалось дезориентированным. Это в равной мере касалось и побеждающих в войне, и побежднных.

Опубликовано в сокращённом варианте: Знание-Сила. – 1999. – № 7-8. = http://www.znanie-sila.ru/online/issue_498.html 30 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] Первая мировая потрясла европейское человечество - и это после устойчивого, благополучного, викторианского позднего ХIХ века - тем, что исторические катаклизмы в ней впервые приняли характер и масштабы естественноисторических. Прежние образы, в которых описывался исторический процесс, перестали вызывать доверие. Они были слишком человеческими, тогда как реальность впервые для живших тогда поколений - и слишком явно - обнажила сво нечеловеческое лицо. Война нанесла сильнейший удар по европейским представлениям о человечности, разумности, прогрессе - которые в ХIХ веке - еще так недавно! - переживались как очевидные, даже когда отдельные интеллектуалы в своих интеллектуальных спорах брались доказывать их несостоятельность. Было общекультурное, массовое, обыденное чувство защищенности, которое в результате Первой мировой войны оказалось утраченным.

Это должно было быть, наконец, выговорено, названо по имени - хотя бы для снятия культурного напряжения. Ниша для выразителя таких настроений в европейской культуре была издавна; теперь она, по сути, пустовала. Ни Ницше, ни, тем более, Шопенгауэр, - бывшие прежде олицетворениями европейского пессимизма, после мировой войны на эту роль уже не годились: их голоса звучали уже из совсем иного, безвозвратно погибшего времени. Война слишком многое изменила в европейском чувстве жизни и истории. Этого ещ и осознать как следует не успели, не то чтобы - справиться с этим. Книга Шпенглера попала, таким образом, в атмосферу напряженного ожидания.

Когда вышел первый том Заката Европы, многие подумали: вот оно, наконец. Казалось, Шпенглер дал точные имена если и не происходящему, то, во всяком случае, чувствам, с которыми оно переживалось.

Что же там было сказано?!

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 31 В противовес общераспространенным доселе в Европе представлениям о линейности, однонаправленности всемирной истории (которые сложились к ХХ веку и казались устоявшимися едва ли не до полной уже очевидности) Шпенглер утверждал, что никакой всемирной истории нет и быть не может.

Есть множество историй - в соответствии с количеством культур, совершенно независимых друг от друга.

Каждая культура - индивидуум, и вопрос о том, какая из них более совершенна или прогрессивна, не имеет никакого смысла:

они совершенно равноценны, поскольку нет и не может быть общей им всем точки отсчта, с которой бы оценивалось их сравнительное достоинство. (На самом деле Шпенглер, конечно, оценивает культуры, и критерии, на основе которых он наделяет статусом зрелых, состоявшихся культур только восемь, всем остальным культурным образованиям в этом отказывая - вс же существуют. Это - критерии наиболее полного осуществления заключенных в культуре возможностей.) Итак, зрелых, состоявшихся, полностью осуществивших свои возможности культур Шпенглер насчитывал восемь:

египетская, вавилонская, индийская, китайская, культура майя, античная (аполлоновская), арабская (магическая), и западноевропейская - фаустовская, в которой мы все и живм. Наша культура возникла на северных низменностях между Эльбой и Тахо в Х веке, вместе с рождением романского стиля, и как раз сейчас вступает в свою завершающую стадию, чтобы уступить место следующей, девятой, только рождающейся культуре - русско-сибирской.

Каждая культура привязана к определнному ландшафту, который во многом создат подробности е устройства, и имеет свою судьбу - внутреннюю необходимость, которая определяет в ней вс. В основе каждой лежит прасимвол: его культура выражает всеми без исключения своими формами - что и придает эти формам единство. (Для фаустовской культуры это - бесконечное пространство). Из-за разности своих осноП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] ваний культуры друг для друга непроницаемы: то есть не способны ни понимать, ни чувствовать друг друга, ни вообще, по сути, что бы то ни было знать друг о друге. Вс, что может казаться таким пониманием - иллюзия. «Человечество» - это зоологическое понятие или пустое слово. Нет ни общего смысла, ни общего процесса.

Культурные общности шире и глубже этнических (то есть не стоит думать, что, если культура арабская, то она создается и населяется исключительно - или хоть преимущественно! - теми же арабами). Они охватывают и подчиняют своему единству самые разные этносы: так, например, фаустовская объединяет народы не только Западной Европы, но и Соединенных Штатов Америки. Что до арабской, то это - скорее европейская культура между падением Рима и Х веком, и включает в себя Византию.

Каждая культура мыслится им по типу целостного организма - совершенно по аналогии с биологическим, и не случайно.

Вместо единства мировой истории Шпенглер предлагает другое - более глубокое: единство мировой жизни во всем многообразии ее проявлений. Проходящие свои циклы культурыорганизмы - только частные ее случаи, сгустки.

Однонаправленность - и необратимость - истории существуют, но в пределах каждой культуры. Как и положено организму, каждая проходит стадии зарождения-детства, становления-юности, расцвета-зрелости, упадка-старости - и, наконец, совершенно неизбежной гибели. На вс отводится каждой примерно около тысячи лет.

Последнюю, предсмертную стадию каждой культуры Шпенглер именует цивилизацией. На этой стадии культура перерождается: омертвевает, перестает быть способной к творческому развитию и порождению новых форм, переходит к повторному использованию уже наработанного материала пока, окончательно исчерпав свои силы, не угаснет совсем.

Начинается переход от души к интеллекту, от становления О Л Ь Г А Б А Л Л А | 33

- к окостенению, который тоже выражается всеми без исключения формами культуры. Симптомы цивилизации: господство и переизбыток техники, вытеснение искусств ремеслами и инженерией, творчества - рациональным конструированием, органичного - искусственным, подчинение природы, урбанизм, войны.

Чередование стадий развития - а, значит, и конечное угасание - происходит совершенно с той же закономерностью, какая властвует над всеми живыми организмами, абсолютно объективно и неподвластно человеческой воле - как и любые законы природы. То есть, культура может быть сломлена на свом взлете насилием извне (как произошло, например, с индейскими культурами Месоамерики), - но никакая сила, никакая добрая воля, никакие самые разумные проекты, никакое самое правильное поведение е обитателей не способны спасти культуру, исчерпавшую все, заключенные в ней, возможности - от неминуемой гибели. Как всякий, в том числе человеческий организм - любая культура смертна по определению.

Итак, утверждал Шпенглер, культура нынешнего Запада в начале ХIХ века вступила в свою последнюю, цивилизационную стадию. Все изменения в ней объясняются именно этим и будут только усиливаться. Теперь мы переживаем период первых заморозков грядущего окостенения. Окончательное угасание европейского культурного мира ожидается после 2200 года. После текущей стадии развития, за е пределами для фаустовской цивилизации как таковой, собственно, ничего нет. Вс, что возникнет потом, не будет иметь к ней совершенно никакого отношения.

Фурор, который произвел первый том книги Шпенглера сразу же по своем выходе, мало с чем сопоставим по своим масштабам и интенсивности. Он породил огромную литературу, причм не только публицистическую, но и претендующую на вполне серьзный анализ. Отечественный исследователь Карен Свасьян сосчитал, что только за 4 года (1921-1925) 34 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] и только в Германии библиография работ о Шпенглере состоит из 35 наименований. Затем - уже в следующие 5 лет - количество резко падает и, несмотря на отдельные колебания, прежних масштабов не достигает уже никогда.

На Шпенглера обратили внимание не только в Германии, но и в окрестных странах - в том числе и в России. Даже прежде, чем появился русский перевод первого тома, в 1922-м, здесь успели выйти целых две книги о Шпенглере: Освальд Шпенглер и «Закат Европы» - сборник статей, принадлежавших перу философов Николая Бердяева, Якова Букшпана, Фдора Степуна и Семна Франка, и монография молодого искусствоведа Виктора Лазарева Освальд Шпенглер и его взгляды на искусство.

Шпенглер, безусловно, радикально повлиял на судьбу и структуру русской мысли, однако совсем не так, как он это сделал с мыслью западной (в которую впитывался, вытесняясь и возвращаясь, десятилетиями). Именно сборник статей, посвящнных книге Шпенглера, стоил его авторам, Бердяеву, Букшпану, Степуну и Франку, высылки за границу. Выслали их, конечно, не за это, но книга послужила одним из решающих аргументов. С тех пор эти мыслители стали фактом более западной мысли, чем отечественной - что, несомненно, существенно изменило состав и той и другой.

У нас очень оценил Шпенглера также и молодой Алексей Лосев, посвятивший ему сочувственную главу в Очерках античного символизма и мифологии (1928), главным образом за то, что тот, по его мнению, хорошо понял античное чувственно-конкретное, наглядно-телесное восприятие мира. Лосев к тому времени был уже мыслителем, сложившимся в своих основаниях, со своим чувством перспектив - и то и другое очень отличалось от шпенглеровского. Поэтому речь шла не о влиянии на него автора Заката Европы, но скорее о том, что Шпенглер помог ему уточнить взгляд на античность, сложившийся на принципиально иной основе, идущей от ГеО Л Ь Г А Б А Л Л А | 35 геля и Шеллинга (которых Шпенглер, как известно, не жаловал).

Что касается усвоения мыслей и образов Шпенглера в сколько-нибудь больших масштабах, то в России для этого тогда был уже не тот климат. Мы его получаем только сейчас, из рук Европы (по-шпенглеровски понятой: включая Америку) вместе со всем тем, уже от него неотделимым, путем, который Европа прошла за истекшие десятилетия под его влиянием.

Но это настолько привычный тип русских отношений с идеями, что хочется назвать его нормальным.

Предшественники, или Парадоксы влияния Один из крупнейших европейских мыслителей того времени, Георг Зиммель, умерший в год выхода 1-го тома книги, успел оценить Закат Европы как наиболее значительную философию истории со времен Гегеля. И, безусловно, у этого были все основания.

Несмотря на то, что предшественники у его концепции были, именно Шпенглеру принадлежит честь коперниканского переворота в философии истории. Он не только радикальным образом отверг ее линейную, унифицирующую схему, которая в его время безраздельно властвовала в историографической мысли - но и предложил ей впечатляющую альтернативу.

К числу его бросающихся в глаза предшественников относится, прежде всего, русский мыслитель Николай Данилевский (1822-1885), издавший в 1869 году книгу под названием Россия и Европа. Сходства, между прочим, поразительны.

В этой книге выделялись 11 культурно-исторических типов:

египетский, китайский, ассиро-вавилоно-финикийский, халдейский (древнесемитический), индийский, иранский, еврейский, греческий, римский, новосемитический (аравийский) и романо-германский (европейский).

Это именно состоявшиеся типы - как и Шпенглер, Данилевский отмечал и типы, которые состоялись не вполне: у него это были мексиканская и перуанская культуры, которые оказались разрушенными 36 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] прежде, чем успели сформироваться. При всм этом тоже как и у Шпенглера - отрицалась самая возможность общечеловеческой цивилизации. Совершенно подобно Шпенглеру, Данилевский был уверен, что человечество - пустое слово!

Опять-таки подобно своему будущему немецкому коллеге, который видел в основе каждой культуры архетипический, вс в ней определяющий прасимвол, - русский мыслитель считал, что каждый из выделяемых им типов по-своему выражает идею человека. Он тоже отрицал возможность передачи основных принципов организации от одного культурноисторического типа к другому. Он тоже выделял в развитии этих типов периоды роста, цветения, увядания (правда, в отличие от Шпенглера, не отводил им на вс такого жсткого и короткого срока - он вообще не считал, что этот срок может быть определнным). Более того, он тоже утверждал, что последний из отпущенных каждому типу периодов раз и навсегда исчерпывает его жизненные силы, после чего культурноисторический тип заканчивается.

И более того. Европейский культурно-исторический тип, утверждал Данилевский - именно сейчас, в середине ХIХ века, вступил в фазу своего упадка! Ему на смену должен прийти - а разве Шпенглер говорил не о том же самом?! - тип восточнославянский, центром которого будет Россия.

Скорее всего, эта книга осталась неизвестной Шпенглеру, во всяком случае в период работы над Закатом Европы: немецкий ее перевод вышел в 1920 году, когда не только успела сложиться концепция Шпенглера, но и 1-й том был уже издан. По-русски, правда, он немного читал (специально выучил, чтобы читать в подлиннике Достоевского), но никаких свидетельств о его знакомстве с трудом Данилевского нет. В прямом влиянии, впрочем, нет нужды - у них было множество общих корней, в том числе и в немецкой традиции: Владимир Соловьев, например, выявил, что идеи Данилевского (в частности, самая идея культурно-исторических типов) во многом восходят к немецкому историку Генриху Рюккерту, издавшеО Л Ь Г А Б А Л Л А | 37 му в 1857 году Учебник мировой истории в органическом изложении.

Шпенглер на самом деле свл воедино, связал в один небывалый узел очень много традиций - причм даже гораздо больше того, чем осознавал сам. Своими предшественниками и учителями он безоговорочно признавал только Гте и Ницше (У Гте я заимствую метод, у Ницше - постановку вопросов). Впрочем, ещ Гераклита и Лейбница. Каждого из этих мыслителей (особенно Гераклита и Лейбница) он прочитывал крайне индивидуально, в буквальном смысле превращая их в своих предшественников.

На многие источники его концепции внимание Шпенглера обращали уже после выхода в свет Заката Европы. Назывались имена: Маккиавелли, Жана Бодена, Вико, Монтескье, Гиббона, Гердера, Гегеля (хотя мало что было автору Заката ненавистнее гегелевского панлогизма!), Шеллинга и романтиков, Буркхардта, Дильтея, Бергсона, Клагеса, Теодора Лессинга, Макса Вебера, Зомбарта, того же Данилевского с Константином Леонтьевым; даже Полибия и араба Ибн-Хальдуна.

Список разрастался столь стремительно и до столь внушительных размеров, что, казалось бы, безнаджная вторичность Шпенглера могла бы уже не внушать никаких сомнений. Ничуть не бывало.

Шпенглер, интересуясь самыми разными областями культуры, менее всего внимания обращал, пожалуй, как раз на историю философии. В ней он прочитывал то и так, что ему самому чувствовалось нужным. Есть свидетельства о том, что, например, Шеллинга и Бергсона - столь существенных, по уверениям критиков, для рождения его замысла (с последним у него даже обнаруживали дословные совпадения!) - он читал уже после выхода Заката Европы. А иных и вовсе не читал.

Никакого чуда в этом, на самом деле, нет. Мысли и образы, внеснные каждым из названных и неназванных авторов в умственную атмосферу Европы - растворены в е воздухе. ЧеП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] ловек с достаточно большой чуткостью и интуицией - а Шпенглер обладал и тем и другим в чрезвычайной, выдающейся степени - без особенного труда получит их из вторых, третьих, десятых рук, вычитает их из случайных текстов, выслушает из оговорок, всост с молоком матери. В такой перенасыщенной исторической памятью культуре, как европейская, надо ещ умудриться этого не сделать.

Поэтому, как выразился тот же Владимир Соловьев, вопрос об оригинальности и новизне той или другой идеи, того или другого открытия - представляет, вообще говоря, мало интереса. Этот вопрос может представлять интерес, и большой, для профессиональных историков мысли, - но у массового восприятия свои интересы и своя правда.

Не менее, чем собственно творцы нового - уж не более ли? в его истории важны переключатели гештальтов: те, кто сумел - и неважно, насколько осознанно! - соединить доселе разрозненные, разнородные традиции единственным образом, в единственное время, в единственном месте. Так, что в результате и сами эти традиции, и мир сквозь их призму увидятся так, как не виделись до этого никогда. Шпенглер сделал именно это.

Факт остатся фактом: коперниканский переворот совершил именно Шпенглер, потому что именно на него обратили внимание. Рюккерт остался памятен разве что специалистам как автор одной из бесчисленных компиляций. Книга Данилевского, изданная в тишайшей глубине ХIХ века, когда были все основания думать и чувствовать, что, несмотря на любые потрясения - вроде, например, войн между отдельными народами - европейская цивилизация в своих основаниях никогда не изменится, тем более никуда не исчезнет, - не произвела и не могла произвести всеевропейского будоражащего, тревожащего впечатления, хотя русское внимание привлекла, будучи на здешнем фоне совсем нетрадиционной. Если Данилевский на кого и повлиял, то, безусловно, на своих соотечественников Николая Страхова и Константина Леонтьева. Но О Л Ь Г А Б А Л Л А | 39 это осталось едва ли не исключительно русским интеллектуальным и эмоциональным событием. В России книга выдержала даже несколько изданий, но в смысле ее общеевропейской судьбы это решительно ничего не изменило. Рассуждения об упадке Европы и грядущей ее смене восточнославянским культурным типом, как, впрочем, и само отрицание магистрального пути развития всемирной истории, в 70-х годах ХIХ столетия могли выглядеть в глазах европейских интеллектуалов разве что следствием провинциальной уязвлнности и провинциальной же гордыни. Тем более, что собственную их гордыню питало тогда слишком многое.

Совсем не то настало в 1918 году, когда европейская гордыня оказалась сильно поколеблена, а слова о конце европейской истории раздались из уст самого что ни на есть европейца.

Истоки и собственное время То, что книга Шпенглера возникла под непосредственным впечатлением первой мировой войны (Гаянэ Тавризян), строго говоря, неверно. Под этим впечатлением возникли скорее е массовые усвоения и интерпретации. Сам же замысел возник у автора аж в 1911 году, под впечатлением Агадирского кризиса и нападения Италии на Триполи. Еще тогда Шпенглер задумался о возможности грядущего мирового военного конфликта, за которым, полагал он, последует иная историческая стадия. Проект книги был поэтому вначале скорее политическим и носил соответствующее заглавие: Либеральное и консервативное. То заглавие, под которым книгу знаем мы и которое стало известным и запомнилось едва ли не больше, чем е содержание - тоже появилось не во время войны, а раньше, в 1912-м, когда автор, случайно проходя мимо книжной витрины, увидел на ней книгу с названием Закат античного мира: наложившись на собранный материал, это слово-образ по-новому высветило его и помогло складыванию известной ныне концепции. Три года Шпенглер собирал материал, восемь недель его обдумывал, и к 1914 году 40 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] первый том уже был в основных чертах готов - только война помешала его изданию.

Время выхода книги Шпенглера - писавшейся, как мы видели, вс-таки в существенно другое время - роковым образом определило е судьбу. Очень может быть, что значительной долей и своей популярности, и своего влияния - книга обязана именно вынужденной задержке своего издания. Именно благодаря тому, что прочитали ее в 1918 году, а не в 1914-м - к ней, во-первых, оказались восприимчивы (причм самые разные слои читающей публики), а во-вторых - истолковали е апокалиптически, как предвестие катастроф, чуть ли не как конца света - чем она, строго говоря, не являлась.

Отсюда берут начало все те характерные черты мифа о Шпенглере: пессимист, консерватор, глашатай гибели культуры, предвестник катастрофы... - который определил его восприятие в ХХ веке - и предрешил быстрое разочарование в нем той самой публики, которая так стремительно сделала его, казалось бы, властителем дум в 1918-м.

Шпенглер же настолько не был, например, пессимистом, что даже сказал об этом в отдельной статье - Пессимизм? которая и на русский была переведена, причм вполне оперативно, в 1922-м. Не услышали и не поверили, потому что не было потребности слышать и верить.

Шпенглер считал конец той культуры, в которой родились и выросли все его современники вместе с ним - не катастрофой (хотя катастрофические события - например, войны - с большой вероятностью сопровождают исчерпание прежних форм жизни), а переходом в иное состояние. Конец культуры не означает светопреставления. Не означает он ни смерти каждого из обитателей уходящей культуры, ни уничтожения всех их возможностей. Это - постепенное, долгое угасание. Это именно закат, естественный, как закат солнца, - за ним наступает ночь, и надо зажигать фонари. Что ещ гораздо важнее, это время полно совершенно в свом роде подлинных человечеО Л Ь Г А Б А Л Л А | 41 ских смыслов и возможностей жизненных проектов. Весь вопрос в том, что эти смыслы и проекты, чтобы быть именно настоящими, должны соответствовать новому состоянию. Вся суть в том, что и в этом времени можно и должно вести себя достойно.

Именно поэтому на общем собрании какого-либо акционерного общества или среди инженеров первоклассного машиностроительного завода можно... обнаружить больше интеллигентности, вкуса, характера и умения, чем во всей живописи и музыке современной Европы: там больше соответствия новому состоянию.

Да, конечно, новейшей живописи и музыки Шпенглер не чувствовал и не понимал - личные его эстетические вкусы были более чем традиционны. Но это непонимание смогло оказаться для него средством к пониманию вещей более глубоких.

А на него обижались за то, что он предлагал заниматься инженерным делом вместо живописи, военно-морской техникой вместо танцев и вообще механической работой вместо героических свершений. Неинтересно. Реакционер несчастный.

Или, наоборот, проецировали на него сво чувство неудачничества: вот-де, я, посредственный инженер, мог бы стать великим поэтом, да время не то - закат Европы на дворе. Или просто: вс будет плохо, потому что - закат Европы!...

Шпенглер меж тем работал. Второй том, написанный ещ быстрее первого, вышел в апреле 1922 года, а спустя ещ год Шпенглер переиздал переработанный первый. Но его время стремительно уходило.

После “Заката” К началу 20-х годов ситуация в Европе - и политическая, и экономическая, и психологическая - была уже совсем не той, что в 1918-м - и становилась все более другой. Стали формироваться иллюзии новых устойчивостей. Оправившиеся от 42 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] войны европейцы начинали уже верить в то, что можно, если хорошо, а главное, правильно, постараться - вс устроить своими силами наилучшим образом. Это было время оживания в культурном теле Европы утопических проектов - которые потом доросли до создания и схождения в новой мировой битве новых тоталитарных империй. Очарование проектов, которые привели к их возникновению, затронуло не только жителей Германии и России: увлечение и коммунизмом и фашизмом на их ранних стадиях пережили многие очень неглупые люди в разных европейских странах. Выразители апокалиптических настроений уже не требовались. Шпенглера стали забывать. На новые настроения Закат Европы уже не работал. Они на него плохо проецировались.

Далее со Шпенглером произошло, пожалуй, худшее из того, что может случиться в диалоге человека и эпохи. Почувствовав, что его время уходит, Шпенглер, когда-то равный и даже надменный собеседник времени, стал заискивать перед ним.

Он слишком привык к роли властителя дум и пророка (каковым чувствовал себя ещ задолго до популярности!) и теперь уже от этой роли отказываться не собирался.

Основную массу интеллектуальной продукции Шпенглера последних двух десятилетий его жизни составила националистическая, теперь уже действительно консервативная публицистика: Политические обязанности немецкой молоджи, Восстановление германской империи (и то и другое - 1924), Годы решения: Германия в рамках всемирно-исторического развития (1933). Предпринимал он и попытки адаптировать к новому времени интуиции, бывшие когда-то живыми и сильными в Закате: Человек и техника (1931). Он сблизился с правыми деятелями Веймарской республики накануне е краха.

Образ Шпенглера-консерватора, который в результате этого сложился, был затем спроецирован - особенно его советскими идеологами-критиками - и на Закат Европы, хотя там ещ вс было неизмеримо сложнее. Он не был ни нацистом, ни О Л Ь Г А Б А Л Л А | 43 расистом, ни антисемитом, ни сторонником расовой теории.

Он даже издевался надо всем этим. Не помогло: массовое сознание таких тонкостей не помнит. Запоминаются общие интонации. Таковы уж механизмы культурной памяти. Объективно говоря, позиция, которую он тогда занял, была пронацистской. Сами фашисты это прекрасно понимали и брали у Шпенглера вс, что считали нужным, в том числе самый его авторитет - и таким образом фактически превращали его в своего предшественника. Их идеолог Розенберг одобрительно - даже с благодарностью! - упоминал его имя в Мифе ХХ века. И это запомнилось.

Далее вс было трагично. С приходом фашистов к власти Шпенглер понял, что представляют собой новые властители дум, и открыто противопоставил себя им. Этого оказалось достаточным для того, чтобы оказаться в изоляции (вплоть до запрета упоминания его в печати), но для восстановления доброго имени и настоящей независимости слишком поздно.

Шпенглер вернулся к научной работе (в статье К всемирной истории II тысячелетия до н.э. он, в числе прочего, высказал предположение о содержании не расшифрованных тогда крито-микенских надписей - которое подтвердилось впоследствии), предпринял он также попытку систематизации своих философских воззрений.

Этой книге, которую предполагалось назвать Первовопросы, не суждено было осуществиться:

Шпенглер заболел нервным расстройством и вскоре умер, а черновые наброски Первовопросов были изданы через 29 лет после его смерти, в 1965-м.

Авторский миф как жанр: особенности и последствия Закат Европы оказался и остался единственной книгой того жанра, в котором Шпенглер был наиболее силн и с помощью которого лучше всего видел. Сам он считал себя создателем единственной истинно научной модели исторического 44 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] процесса, но это только потому, что он был сыном своего времени, в сознании которого научный тип познания имел очень высокий статус. На самом деле Шпенглер осуществился в ином жанре. Этот жанр характерен особенно для европейского Нового Времени, но всегда маскировал себя в нм под чтото ещ: под научные или идеологические системы, под философствование, под литературу, под религиозную проповедь.

Он жил во всех этих формах, использовал их для своих целей, отнюдь не переставая при этом быть самим собой. Он может быть обозначен как жанр авторского мифа.

Шпенглер состоялся не как идеология, а именно как миф влияние которого более всеобъемлюще, более тонко и, вследствие этого, менее явно.

Одна из основных особенностей мифа - в отличие от, допустим, той же идеологии, в том, что он дает возможности занимать внутри него очень разные - вплоть до противоположности! - позиции и, таким образом, способен объединять носителей даже противостоящих друг другу идеологий. К влиянию Шпенглера на европейскую культуру это применимо в полной мере.

Так, его концепции эквивалентных культур, несомненно, могли симпатизировать демократически настроенные историки и идеологи, исходящие из представления о равенстве и равноценности всех человеческих культур и типов.

С другой стороны, его превратили во второй половине века в одного из своих предшественников и сторонников и правые (в частности, французские новые правые) - консерваторы, почвенники - вычитав у него явную симпатию к уходящей культуре. Она в его, Шпенглера, изображении получалась куда более привлекательной, чем та - хоть и неизбежная - цивилизация, что приходит ей на смену.

Главная интуиция Шпенглера, составившая самый нерв его Заката Европы - мы ещ скажем о ней - определила-таки его судьбу в последующем европейском развитии, но не образоО Л Ь Г А Б А Л Л А | 45 вала магистральной линии его понимания. И дело не в том, что она потерялась за великолепием образов или обилием материала (хотя и то и другое действительно было!). Не потерялась. Она была увидена. И даже понята была. И именно потому оказалась тщательно вытесненной на периферию культурного сознания. Об этом, впрочем, чуть позже.

Шпенглер остался в европейской культуре, главным образом, обилием побочных влияний.

К числу главных из них - настолько, что оно, пожалуй, достойно названия самого среди них прямого - было образование в массовом сознании и укоренение в сознании исследовательском идеи (вообще говоря, более старой) множественности и равноценности культур: широтой своего влияния Шпенглер придал ей, можно сказать, общекультурную актуальность.

Связано с этим было и изживание схемы прогресса мировой истории и невосприимчивости к тому, что в эту схему не вписывается.

Это повлекло за собой постепенный отход исследователей от знаменитого европоцентристского взгляда на историю и складывание внимания к культурному многообразию - что получило воплощение во множестве конкретных, совершенно уже научных, исследований локальных культур.

Таким образом, утверждая непреодолимость границ между культурами - Шпенглер способствовал именно их преодолению.

По сути дела, Шпенглер скорее изо всех сил старался не быть европоцентристом, чем действительно им не был. Европоцентризм, который он тщательно изгонял в распахнутую дверь, находил, разумеется, множество неплотно прикрытых окон, чтобы вернуться. Одно из таких окон - то, что в своей книге он более всего внимания уделяет именно европейским по своему пространственному положению культурам - антично-аполлоновской, арабско-византийской, фаустовской. Другое - то, что он в безусловное, объективное основание всех 46 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] культур кладт чувство судьбы, логики е - именно в том виде, в каком относит его к числу характерно-фаустовских пониманий. Наконец - само открытое признание Шпенглера в том, что только фаустовской культуре дано выработать внутри себя способ проникновения во внутреннюю жизнь других культур: интуитивный, вживающийся, физиогномический, видящий в основе всех культурных форм создающий и осмысляющий их прасимвол. Этим способом мы обязаны некоему Гте, обитателю, насколько известно, именно фаустовской культуры. А развил этот способ и теперь применяет его другой житель той же культуры, некто Шпенглер.

Но ведь это же и неважно! Важна занятая позиция. Она и оказалась плодотворной. Проблематизация европоцентризма и многообразные усилия по его преодолению - во многом следствие того мифа о Шпенглере, что он не европоцентрист.

И что, значит, возможен такой взгляд на историю, который не сфокусирован вокруг Европы и не направляется, по крайней мере явно, европейскими ценностями. Конечно, речь идет лишь о возможности, которая получала и получает в ХХ веке воплощение самыми различными средствами. Но важно было дать такую возможность почувствовать - и Шпенглер ее почувствовать дал.

Далее, он самым своим примером воспитал у европейского мышления - после веков расчленяющего, логическидоказующего аналитизма - вкус к целостности.

Современная культурология (само возникновение которой, как дисциплины, имеющей дело с целостным объектом, он тоже сделал возможным) именно его должна благодарить за формирование установки на описание и изучение общего языка культуры, характерной для не, всю ее пронизывающей символики: потому что дал почувствовать, что такой язык и такая символика существуют и очень важны для понимания культуры.

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 47 Он привлек, кроме того, внимание к культурной обусловленности не просто всех форм деятельности (разумеется, тем, что эту обусловленность абсолютизировал!) - но и самой науки, что в Европе, с ее традиционной верой в объективность научно добываемой истины, то есть независимость ни от каких, в том числе и от культурных, условий - должно было произвести особое впечатление.

Шпенглер обратил подчеркнутое внимание на то, что сущность науки - как и всех без исключения культурных форм символизация действительности, смысловая е организация, которая происходит так. как это свойственно только данной культуре. Потом это стало излюбленной темой целой традиции, которая тоже породила множество конкретных исследований; вокруг не сформировалась, в частности, так называемая историческая школа в философии науки. Крайней точкой в развитии этой тенденции стал методологический анархизм Пола Фейерабенда, который демонстративно отказывался признавать принципиальное различие между наукой и, скажем, магией и суевериями на том только основании, что они-де в равной мере культурно обусловлены. Разумеется, это была поза со своим провокативным смыслом (генетически восходящая к Ницше); но продуктивность такой позы, е смысловой потенциал впервые по-настоящему продемонстрировал Шпенглер, осуществивший то же самое в ещ более глобальном масштабе.

Таким образом он укрепил в европейском сознании интуицию равноправия всех культурных форм и возможности поиска структурных сходств между ними. Эта интуиция только ко второй половине века вошла в полную силу и теперь дат культурологам основания к тому, чтобы осмысленно сравнивать мистику и физику, магию и политику, миф и литературу, музыку и архитектуру, математику и поэзию, религию и театр... - Конечно, это, кроме всего прочего, расшатывает внутрикультурные иерархии; Шпенглер, сделавший такое возможным - начало того процесса, которого завершение и пик П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] нынешний постмодернизм с его претензией на упразднение всех (в пределе) прежних оппозиций и иерархий.

Он способствовал переосмыслению и расширению самого понятия культуры - которая в европейской традиции со времн поствозрожденческого гуманизма означала, по сути дела, совокупность словесно выраженных идей. Шпенглер же перенс акцент на структуру, на пластический жест, на ритм, на такт - которые объединяют решительно вс, от живописи до финансовых операций, от математики до эротики, от поэзии до юриспруденции, от сельского хозяйства до способов ведения войны. Таким образом, традиционное деление на культуру материальную и духовную у него потеряло смысл, а в масштабах культуры в целом смогло оказаться пересмотренным.

Итак, Шпенглер, своей морфологией культуры, создал неизмеримо больше, чем науку: он создал тип взгляда, воплощение которого в науке - только частный его случай. Он послужил одним из сильных катализаторов тех процессов, которые в Европе и без того шли - но Шпенглер их усилил, привлек к ним внимание, придал им направление.

Культурные смыслы дилетантизма Сразу же по выходе 1-го тома Заката Европы на книгу набросились профессиональные представители едва ли не всех затронутых в книге областей, обвиняя автора в дилетантизме.

Дело приняло нешуточный размах: семь крупных немецких профессоров (Г. Бекинг, Л. Курциус, Э. Франк, К. Йоэль, Э.

Метцгер, Э. Шварц, В. Шпигельберг) выступили с этим аж в специальном выпуске - Spenglerheft - очень серьзного международного издания Логос за 1920-1921 гг. Видный австрийский философ-позитивист Отто Нейрат, один из создателей и ведущих фигур Венского кружка, не поленился написать и издать целую книгу под названием Анти-Шпенглер;

другой философ, Леонард Нельсон, посвятил Закату Европы издевательский трактат. Ренегат духа, подрубающий сук, на О Л Ь Г А Б А Л Л А | 49 котором сидит (Фридрих Мейнеке) - было ещ одним из самых мягких звучавших тогда обозначений Шпенглера. Критика с лгкостью переходила в брань и доносилась из уст представителей самых разных наук и самых противоположных интеллектуальных и политических позиций. Причм популярности Шпенглера в массовом сознании вс это, разумеется, никак не вредило - скорее даже способствовало.

Эти обвинения, безусловно, стоит отнести к числу его непониманий. То есть, да, конечно же, Шпенглер был дилетантом.

Но это скорее его достоинство: он в полной мере использовал преимущества этой позиции.

Случай Шпенглера дат возможность видеть, что изобилие знаний и дилетантизм вовсе не отменяют друг друга. Шпенглер ведь был чрезвычайно образованным человеком (по объмам знаний он далеко превосходил многих профессионалов), закончил университет, защитил диссертацию о Гераклите (очень неакадемичную по стилю и выводам, что уже тогда вызвало сопротивление профессуры). Дилетантизм - это позиция, и она имеет свои культурные смыслы.

В недостаточности дилетантизма коренится одновременно и его плодотворная избыточность. У великих дилетантов гораздо больше шансов стать великими мифотворцами. И не только потому, что у них более широкая аудитория: приличествующая профессионалу точность знаний и дисциплина мышления не оказывает на них сдерживающего и сковывающего действия - они свободнее. Они переходят границы потому, что не знают (или не хотят знать) о них; они делают невозможное, не будучи научены тому, что этого сделать нельзя

- или не желая считаться с этим. В них, если угодно, живее общечеловеческая цельность. Они - вечные проблематизаторы запретов, устанавливаемых профессиональной спесью как, впрочем, и самой этой спеси.

Профессионал более защищн - бронй своей профессии, которая стоит между ним и миром. Дилетант более чувствиП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] телен к тем щелям в любом профессиональном построении, через которые проникает неподвластный, неподконтрольный профессии мир, намного е превосходящий. Свою уязвимость он может превратить в орган для восприятия мира. Шпенглер так и сделал.

Роли профессионалов и дилетантов в культуре взаимодополнительны и взаимно необходимы - что блестяще и продемонстрировал Шпенглер, открыв своей дилетантской выходкой огромные поля деятельности для многочисленных профессионалов. Открытые им направления многие годы потом разрабатывали такие серьзные профессионалы, как Арнольд Тойнби, Питирим Сорокин, Льюис Мэмфорд, Раймон Арон, Йохан Хйзинга, Хосе Ортега-и-Гассет; на его вызовы так или иначе, явно или неявно, ответили Мартин Хайдеггер, Герберт Маркузе, Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно, Томас Кун, Мишель Фуко, Гастон Башляр, Фернан Бродель, Пол Фейерабенд... - и этот список может быть продолжен. Если учесть все, включая далкие и опосредованные, отголоски влияния Шпенглера (включая и плодотворные опровержения) - придтся признать, что он в очень большой, во многом - в решающей степени определил евроамериканский интеллектуальный и общекультурный климат столетия. Причм степень его персональной устарелости ничего в этом отношении не меняет. Сейчас уже смешно и неуместно ссылаться на Шпенглера как на авторитет по какому бы то ни было из конкретных вопросов, но он растворн в воздухе, и деться от этого некуда.

Такая живучесть дана только великим дилетантам. Профессионализм преодолевается, поскольку он - конкретное достижение. Дилетантизм - по сути, нет, потому что он - вечно открытая возможность. Которая может наполняться каким угодно содержанием.

Шпенглер был растащен по кусочкам и таким образом нейтрализован. Положения, идеи, интуиции, раскритикованные у него современниками-профессионалами, впоследствии, в руках других авторов, воспринимались вполне спокойно - поО Л Ь Г А Б А Л Л А | 51 тому что были встроены в другие цельности и работали на другие цели.

Ярость профессионалов-современников - яркое свидетельство того, что Шпенглер задел тогдашнюю европейскую культуру за что-то очень чувствительное. Причина обостренного внимания к его книге - лишь отчасти в том, что она вышла на исходе мировой войны в разгромленной Германии. Есть причина более глубокая - хотя тоже не лишнная связи с войной и с теми изменениями в европейском восприятии мира, которые ею были вызваны. Она - в том, что в эти десятилетия как раз шло становление неклассических форм в самых разных областях культуры. Это обнаруживало себя и как кризис форм, считавшихся классическими - или вообще единственно возможными. Нарушение сложившихся границ между областями знания и действия, пересмотр их правил - совершенно в такой ситуации неизбежные - не могут проходить безболезненно, особенно когда они достаточно глубоки.

В таких ситуациях повышается роль дилетантов - разведывателей неосвоенных смысловых пространств и возможностей, авантюристов, которые, в силу своей нерегулярности, с меньшим сопротивлением, а то и с согласием, переживают потерю правилами и границами былой наджности.

Профессионализм с жсткостью его предписаний и запретов имеет, помимо непосредственно-прикладных значений, ещ и более глубокое: это один из важных источников общекультурной устойчивости. Профессиональное знание, оформленное правилами своей добычи и подачи - наджный инструмент с возможностями, которые считаются хорошо известными. Когда оно оспаривается или делается проблематичным это повышает уровень общекультурной тревожности (...впрочем, и само будучи следствием повышения этого уровня).

Шпенглер убедительно и ярко продемонстрировал принципиальную размываемость границ между разными областями 52 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] профессионального знания, между профессиональным и непрофессиональным вообще, между наукой и ненаукой... - и это в то время, когда укреплнность границ - то есть устойчивость и защищнность - стали проблемой в общекультурном масштабе. Удивительно ли, что это вызвало такое сопротивление. Случись подобное полувеком раньше (как это и произошло с тем же, например, Данилевским), может, и внимания не обратили бы - мало ли что чудаки сочиняют, тем более, что Шпенглер был и не первый, и не единственный. Произойди позже - выглядело бы трюизмом. Он бы занял другую культурную нишу. А тут ниша разрослась едва ли не до масштабов всей культуры.

В этом смысле показательно, что Шпенглер, помимо всего прочего, обогатил расхожий европейский культурный словарь: набор ходячих идиом, исподволь формирующих видение себя и мира носителями данной культуры. Первейшее место среди них принадлежит, разумеется, обороту Закат Европы - которое стало, во всяком случае, одним из самых маркирующих заглавий века и, в свою очередь, основой для формирования новых, вторичных идиом: так, например, Адорно обозначил состояние после Второй мировой войны как после заката Европы. Пошло по рукам - особенно в последние десятилетия века, с превращением культурологии в модное интеллектуальное занятие - выражение морфология культуры, наполняясь уже едва ли не какими угодно содержаниями. Обозначение европейской культуры как фаустовской стало - в основном после той же Второй мировой войны, когда Шпенглера стали потихоньку извлекать из забвения неотъемлемой принадлежностью публицистической, журналистской речи. Ввл Шпенглер в речевое употребление гуманитариев и диковинное им дотоле, взятое из геологии словечко псевдоморфоз (это когда содержания одной культуры заполняют чуждые ей формы, взятые из другой, придавая им совершенно иной смысл). Значит: Шпенглер уже на речевом уровне - то есть и для тех, кто его труда не осилил и не осилит никогда! - создал в европейской культуре новые смысловые О Л Ь Г А Б А Л Л А | 53 ячейки и возможности. В том, что подобные слова обречены на злоупотребление ими и на неизбежное стирание их первоначальной остроты и свежести, нет, между прочим, ничего дурного, и к ним отнюдь не стоит поэтому относиться пренебрежительно. Так они входят в состав очевидностей культуры, образуют е естественную форму. В каждой культуре есть слой очевидностей и слой усилий - которые от этих очевидностей отталкиваются. Очевидности - необходимое условие усилий.

Шпенглер, таким образом, был одним из тех, кто сделал слой очевидностей европейской культуры более плодородным.

Кстати, самому понятию культурной формы научил нас опять-таки он.

О природе непонимания и его последствиях, или Жертвоприношение разума Что до главного послания Шпенглера, то оно оказалось, как было сказано, не таким уж и непрочитанным. Его именно прочитали и поняли, но потому и отшатнулись, и сделали вид, и убедили самих себя в том, что не поняли ничего: слишком неприятно было то, что прочитали и поняли.

Вначале его постарались опровергнуть. Несмотря на многочисленные успехи в опровержении частностей его концепции

- именно благодаря этим успехам - стало, однако, постепенно выясняться, что это совсем не так уж удатся. Дело здесь было не в доступных опровержению фактах и концепциях, но в глубинной интуиции, жить с которой очень трудно. Шпенглер высказал невыносимую правду, с которой человеческая гордыня смириться, вообще говоря, не может: правду о принципиальной, неустранимой ограниченности человеческих возможностей и о неподвластности, в конечном счете, истории и мира человеческому контролю. Особенно это было невыносимо для европейского сознания, в котором установка на стремление к тотальному контролю за происходящим в мире и в человеке является, вообще говоря, одной из основополагающих (не правда ли, только в таком мире смогла развиться 54 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] и приобрести исключительную ценность идея свободы?...). По большому счету, опровергнуть это невозможно.

Но, слава Богу, форма, в которой вс это было высказано, оказалась вполне уязвимой. Поэтому многочисленные критики Шпенглера пошли путм более лгким, окольным - и в культурном отношении невероятно плодотворным! Они стали опровергать многочисленные несообразности в его построении, натяжки, фактические неточности... И очень в этом преуспели.

Шпенглер умер в 1936 году. Спустя 3 года началась новая мировая война: одна из тех катастроф, в которых злонамеренный реакционер Шпенглер видел грядущее угасание фаустовской цивилизации. Стало уже не до Шпенглера. То, что его имя связали с собой - и, увы, не без оснований! - фашисты, разумеется, очень повлияло на историческую судьбу Шпенглера: надолго отбило охоту вглядываться в него - да, может быть, и вообще смотреть в его сторону - у порядочных людей, особенно у тех, кто не был профессиональным мыслителем. А время шло. За десятилетия фактический материал, в котором Шпенглер некогда выговорил сво чувство истории, успел безнаджно устареть. И стиль, в котором высказано, тоже успел устареть. Теперь можно вспоминать как курьз. Теперь уже безопасно. Не задевает.

Европейское культурное сознание вытеснило Шпенглера и, в полном соответствии с правилами подобных вытеснений, как следует оправдало это действие.

И, в полном же соответствии с теми же правилами, вытесненное осталось в культуре и работает в ней. Только не будучи узнанным. Тем сильнее.

Почвенники, истолковавшие Шпенглера как одного из своих предшественников, имели, конечно, на это свои основания, но были не вполне правы. Сам он, строго говоря, если и разделял почвеннические настроения, то с большими оговорками. (Он даже симпатизировал социализму!) В пятой О Л Ь Г А Б А Л Л А | 55 главе первого тома Заката он прямо издевается над проектами спасения обреченного европейского мира. Он не призывал к спасению культуры - безусловно более близкой лично ему! - от цивилизации, поскольку считал, что этого сделать невозможно, как невозможно отменить старение и смерть.

А кроме того, он был уверен, что у каждого возраста культуры - как и у каждого человеческого возраста - есть своя правда и своя мудрость. Это очень трудно было принять тем, кому не нравилась и цивилизация в его изображении, и те человеческие смыслы, которые он находил возможным в ней увидеть.

Это настолько вызывало внутреннее сопротивление у тех, кто причислял себя к сторонникам той или иной разновидности прогрессизма - что признание Шпенглером за жизнью в цивилизации своей неотменимой правды и своих смыслов прочитывалось обиженными идеологами чуть ли уже не как приглашение к самоубийству (Юрий Давыдов в 1983 году).

Тут уж ни об анализе, ни о диалоге, ни о понимании не могло быть речи: включались защитные механизмы культуры, причм очень глубокого залегания - совсем не зависящие от персональной злонамеренности или ограниченности конкретных критиков Шпенглера.

Дело в данном случае, то есть, совсем не в том, насколько прав был Шпенглер в свом описании механизмов и перспектив культурного, в частности европейского, развития.

Оно - в том, что он - оспорив возможность универсального, наджного (и тем самым, в конечном счте, успокаивающего) смысла истории - покусился на самую защитную суть культуры. Культура, в числе прочего - дом, которому назначено защищать человека от внечеловеческого хаоса. А Шпенглер посмел указать на то, что этот дом неизбежно ограничен своими стенами - и охвачен со всех сторон внечеловеческим, которое неизмеримо больше его и никак не может быть подвластно усилиям обитателей дома. То есть на то, на что люди обыкновенно предпочитают не смотреть - и это совершенно естестП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] венно! И на него набросились с самых разных сторон чуть ли не так, как будто он сам это внечеловеческое устроил.

Шпенглер, может быть, первым из европейцев почувствовал и дал понять, что нарушение естественных равновесий культуры и ее конец происходит в силу естественных же, неумолимых, неотменимых в своей естественности причин - ничуть не менее, чем их сохранение.

И этим он радикально отличается от всех, кто и в его время, и после говорил о кризисе европейской культуры. Все прочие говорили, по существу, вот что: европейской цивилизации угрожает кризис или даже гибель, потому что в ней то или иное неправильно. Скажем, она основывается не на тех ценностях, преследует не те цели, люди е совершают неправильные поступки или вообще неправильно живут. Этим они портят то, что вообще, само по себе, хорошо и вечно. Стоит только

- главное, вовремя - исправить неправильное, как вс будет хорошо. А уж в рецептах, как и что исправить, недостатка не было.

Шпенглер же утверждал, что нет: что бы мы ни делали, как бы мы ни старались, какие бы правильные поступки мы ни совершали - вс равно есть и всегда будут вещи, которые не в нашей власти и в которых мы ничего не сможем исправить.

Высказал он это предельно страстно, но увидел с бесстрастностью естествоиспытателя. И этого ему не простили.

Это прекрасно поняли уже его современники. И именно это истолковали как пессимизм, хотя интенции автора были, строго говоря, совсем другие. Его просто использовали для проживания, для объяснения себе, для оформления пессимистических настроений. Но ведь таким образом может быть проинтерпретировано и использовано едва ли не что угодно.

Разве не пессимистичен материализм? - Умршь, черви съедят - и вс... Пессимистичен любой эсхатологизм, утверждающий неизбежность конца. То же христианство питало на протяжении своей многовековой истории не только оптимиО Л Ь Г А Б А Л Л А | 57 стические, но и пессимистические настроения: например, связанные с ожиданиями конца света - в 1000 году, в 1666-м...

А разве не пессимистична линейная схема истории Гегеля с прусской монархией в виде е сияющего завершения - для тех, кому в прусской монархии почему-либо неуютно? Разве не пессимистично обещание торжества коммунистического будущего для тех, чья жизнь и смыслы связаны с обречнными ради этого на гибель (в том числе, насильственную) классами?

Разве не пессимистично вечное возвращение: ты сейчас мучаешься и умираешь - потом родишься снова и точно так же будешь мучиться и умирать... - Но Шпенглер показался пессимистом из пессимистов, потому что был прочитан так: собственными силами в своих интересах устроить ничего нельзя.

Именно поэтому он, несмотря на громадную свою популярность, не смог дать основу для массовой идеологии, - что неспроста удалось, например, Марксу и Фрейду. При всм несомненно травмирующем воздействии на самочувствие европейского человека, эти революционеры мысли оказались в конечном счте куда более комфортными, куда более укладывались в традиционные ожидания. У них человек вс-таки мог быть уверен в том, что может опираться на собственные силы и собственное разумение - и тогда вс будет хорошо. А Шпенглер нанс по самолюбию и привычкам европейского активизма удар, который оказался слишком чувствительным.

Своему чувству естественности конца любого культурного, вообще человеческого состояния Шпенглер дал определнный образ - такой, какой позволили средства современной ему культуры, его собственное положение в ней, его ошелоляюще огромная эрудиция, его собственный душевный склад, в конце концов. (Ясно же, что концепции, подобные шпенглеровским, совсем не из эмпирического материала выводятся

- они возникают до и помимо него, а материал привлекают уже потом, в качестве не столько обоснования своего - по большому счету, они в нем и не нуждаются - сколько средства своего выговаривания.) Те, кто впоследствии видел в поП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] строении Шпенглера своего рода гигантскую автобиографию (Карен Свасьян, например) - тоже, по сути дела, не ошибались

- только не это в ней самое глубокое.

Безусловно, цивилизация не нравилась - и не могла нравиться! - и самому Шпенглеру. Но он, в отличие от многих своих критиков, и понимал, и, что особенно важно, готов был принять, что история и мир больше человеческих симпатий и антипатий, интересов, ожиданий, способности понимать, желания контролировать и устраивать.

Шпенглер времен Заката Европы не был склонен льстить ни одной из возможных человеческих позиций, поскольку попытался встать над ними всеми. Другой вопрос, насколько удалась такая попытка, насколько она могла удаться вообще (ведь и сам Шпенглер был всего лишь человеком своей культуры, со своими привычками, ценностями, интересами...) нет ничего удивительного в том, что все эти привычки и ценности сказались в попытке выхода за их пределы. Важно и показательно то, что сама такая попытка была предпринята.

Несомненно, в этом стоит видеть большое интеллектуальное мужество. Кроме того, оно смогло стать возможным только в культуре, основные мыслительные привычки которой не одно столетие воспитывались естественными науками как образцом, естественнонаучным мышлением - как воплощением норм мышления вообще.

С тех пор давно уже стало сначала хорошим тоном, а затем и общим местом ругать естественнонаучные схемы - и сопутствующие им приемы мышления - в их применении ко всему, что выходит за пределы природы, в частности, к гуманитарным предметам, которые-де они не способны понять адекватно. Вполне возможно. Но, кстати, как далеко простираются границы природы - вопрос совсем не бесспорный. В каждой культуре, в каждом культурном состоянии он решается, практически, заново. Шпенглер с его моделированием культур по типу организмов оказался возможным как интеллектуО Л Ь Г А Б А Л Л А | 59 альное явление только в новоевропейской культуре, в которой очень высокий статус имел естественнонаучный тип познания, поскольку за природу явно или неявно принималось, вообще говоря, вс. Именно поэтому примы анализа, к ней применяемые, и считались применимыми универсально - в том числе, и к анализу истории, общества, души: ведь это вс были разновидности природы. Интуиция вс - природа у Шпенглера приняла форму вс - жизнь. Но ведь это та же самая интуиция.

Конечно, сознательным намерением Шпенглера было предложить альтернативу механицизму, линейности, схематизму, которые господствовали в социальных науках его времени на правах уже, казалось бы, неоспоримых очевидностей. И он действительно ее предложил. Но благодарить за это он должен именно то интеллектуальное бесстрашие, которое было воспитано у новоевропейских мыслителей естественными науками как источником познавательных идеалов.

Они приучили европейский ум смотреть на вещи отстраннно, бесстрастно, сформировали в нем идеал и мыслительные навыки объективности: необходимости (и возможности!) видеть предмет анализа, не оглядываясь на собственные интересы, привычки, цели, ограниченности - даже если это очень мучительно. Разумеется, это может и принимать форму бесчеловечности, и переживаться как таковая - действительно, есть такая тенденция. Но они научили европейского человека смотреть за собственные пределы и превосходить самого себя.

Механицизм, линейность, эволюционно-прогрессистский схематизм в моделировании истории ко времени Шпенглера давно уже превратились из средств выхода за пределы в удобные, успокаивающие, убаюкивающие привычки ума приняли себя за мир и успокоились. В самом существе европейского отношения к миру - и не только интеллектуального, а, пожалуй, и экзистенциального (вообще эти вещи неразрывно связаны) - заключена периодическая проблематизаП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] ция собственных оснований: если угодно, это и есть одно из таких оснований. Поэтому и Шпенглер с его вызовом, и бурная реакция на него со всеми е преувеличениями и с последующим вытеснением - были совершенно, по сути дела, неизбежны. Частности ситуации могли быть разными, но в самом типе ее нет ничего удивительного.

Значение труда Шпенглера, совершенно независимо от степени его спорности, поэтому ещ и вот в чм: он возник в русле выработки форм, в которых тогда европейская рациональность нащупывала собственные границы, выходила за них и устанавливала новые - и сам был одной из таких форм.

Кризис науки, произведший такое впечатление на рубеже веков, растянувшийся на целый век и многим показавшийся посрамлением рациональности и обнаружением бессилия и ограниченности науки - был, разумеется, кризисом не столько науки и рациональности, сколько их частных, исторически определенных форм - которые европейский ХIХ век, во вполне естественной гордыне и не менее естественном ослеплении, принял за науку и за рациональность вообще.

Вот кризис и дал возможность научиться видеть, что и наука, и рациональность, и многое другое могут быть гораздо шире их исторически случайных форм. (Не удивительно ведь, что именно в этом веке задумались о культурных формах как о явлении!) И что, значит, их исторически сложившиеся понятия могут быть и должны быть расширены.

А в тот момент, когда рационалистическое и научное (отождествлявшееся с сухо-схематическим и т.п.) как будто стали терять авторитет и убедительность - настало время для вывода на поверхность, воспоминания, изобретения иных способов видения и понимания мира - в частности, того же эстетического, - и такого использования их потенциала, которое раньше не было возможным. Именно этим и занимался Шпенглер. Наука как бы потеснилась, позволяя обнаружиться и развиться тем формам понимания и культурного действия, которым впоследствии предстояло быть с нею в О Л Ь Г А Б А Л Л А | 61 многообразных отношениях соперничества, противостояния, взаимного отрицания, диалога, различных вариантов сотрудничества - и таким образом, способствовать ее собственному росту.

Но, чтобы эти новые формы смогли возникнуть, оказалось необходимым нечто куда большее, чем умозрение. Оптика этого рода - структура глаза, а не очки, которые можно и надеть, и снять. Е изменения всегда болезненны, поскольку происходят в самом видящем органе - и даже во всм, несущем его, организме.

Напряжнный лиризм, личностная интонация, страстная эмоциональность, суггестивность, яркая образность Заката Европы- именно отсюда: это пережито всем существом. И не потому, что-де это индивидуальная биография Шпенглера, высказанная в образах культур, а как раз потому, что это намного превосходит любую индивидуальную биографию. И вовсе не оттого, что это художественная литература. Обычно такое действительно бывает в художественной литературе, поэтому спутать очень легко. Но мировоззрение Шпенглера отнюдь не эстетическое по своей сути, хотя эта точка зрения получила широкое распространение. Томас Манн, например, назвал Закат Европы интеллектуальным романом. Он не то чтобы ошибся - он сказал не вс: принял за сущность то, что было только оболочкой, неизбежной формой выговаривания. Эстетическим Шпенглер пользуется как одним из исторически сложившихся средств - которое оказалось более пригодным для его целей, чем, скажем, возможности традиционной науки или традиционной же философии. Шпенглер вл речь об уделе человеческом - о том, чего нельзя высказать в логической, тем более в логически непротиворечивой форме: это предшествует логике. Именно поэтому и критика учных-профессионалов, и восхищения эстетов били и бьют мимо цели. Закат Европы - не научное суждение и не эстетический акт. Это суждение и акт экзистенциальные.

62 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] От эстетизма у него, в сущности, только одно: чувство целого, которое предшествует всем деталям, в которых выговаривается, и способно остаться верным, даже если все детали окажутся ложными.

Конечно, Шпенглер потому - по многим своим установкам ниспровергатель предшествующей рационалистической традиции, что целиком вышел из не и продолжает е в других формах. Потому он и рубит сук, на котором сидит, что не может этого не делать. Отличительная особенность - пожалуй, уникальность - этой традиции в том, что она воспитывает своих ниспровергателей и только благодаря им может существовать дальше.

В Закате Европы европейский разум заглянул за свои пределы: за пределы того культурного мира, который был его условием, казалось - им самим. Это - жертвоприношение европейского разума, оказавшееся необходимым для того, чтобы он продолжал оставаться самим собой. Классический разум должен был совершить невозможное, умереть - чтобы смог родиться разум неклассический (те самые новые формы).

Он точно так же, как и его классический предшественник, чувствует своей задачей победить запредельное - но отношения с этим запредельным у него уже другие. Неклассический разум живт в запредельном. Он знает себя как собственную невозможность.

С тех пор, как Шпенглер был реабилитирован в европейском общественном мнении, принято считать, что-де он своими заблуждениями сделал для науки больше, чем открытиями. Но дело-то не только в этом - даже не в первую очередь в этом. Своими интуициями, лежащими глубже заблуждений и попаданий, он для культуры в целом сделал больше, чем она тогда оказалась готова признать и принять. Поэтому его и пришлось адаптировать в разъятом на фрагменты состоянии. И именно поэтому его фрагменты были адаптированы.

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 63 Что характерно, едва ли не важнейшим условием профессиональной переработки интуиций Шпенглера оказалось включение их в такие цельности, которые так или иначе содержали в себе идею возможности сознательного устройства перспектив.

Арнольд Тойнби - первый, кто ещ при жизни Шпенглера поставил разработку его идей о множественности культурных миров и их внутреннем структурном единстве на строго-научную основу - немедленно дополнил представление о несомненном кризисе цивилизации западного христианства мыслью о том, что печального е конца можно избежать:

например, единением в духе посредством приобщения к экуменической религии. Независимо от степени реалистичности проекта, вс было принято.

Даже если это - иллюзия, она, видимо, принадлежит к числу жизненно необходимых. Для роста и выживания человека иллюзии ничуть не менее необходимы, чем ясное и беспощадное видение. Более того, у них даже своя правда. Случай Шпенглера - один из тех, что дат возможность над этим задуматься.

Судьба же идеи конца культуры оказалась парадоксальной. Она была ассимилирована европейской культурой и из острого, до невыносимости, экзистенциального переживания превратилась в одну из устойчивых тем культуры, определяющих е лицо; в топос со своей топографией. Она стала даже едва ли не общим местом. Превратившись некогда из источника в реку, она теперь может стать плотиной - препятствующей пониманию и чувствованию живых ситуаций. Следовательно, она обречена на преодоление.

...Между прочим: раз идея-интуиция принципиальной неподвластности человеку судьбы, принципиальной ограниченности даже самых больших человеческих возможностей столь непопулярная по самому своему типу у европейцев оказалась вытесненной на периферию культурного зрения, ей неизбежно придется стать предметом внимания и переживания в нашу эпоху с е пересмотром классического деления 64 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ]

–  –  –

МИФОЛОГИЯ МИФА3 Одна из самых характерных черт ушедшего столетия - возвращение, и часто в весьма неожиданных формах - мифа: того самого отношения к миру, с которым не раз в европейской истории думали покончить навсегда. Примерно со второй половины прошлого века черты мифического переживания реальности стали вдруг одна за другой обнаруживаться там, где, после столетий новоевропейского расколдовывания мира, их, казалось бы, вовсе уже не должно было бы остаться: в политике, в искусстве, в повседневном сознании (не исключая и сознание образованных людей!), даже в науке. Стали говорить о мифах национальных и политических, художественных и биографических, мифах о летающих тарелках...

О мифе и мифическом в нашем веке наговорено столько, что контуры предмета рискуют уже потеряться. Само слово миф превратилось в одно из характернейших, маркирующих слов века. Слово, таким образом, оказалось перенасыщенным ассоциациями и смыслами, многие из которых уже настолько далеки и от первоначальных и друг от друга, что трудно понять, что их всех, собственно, объединяет. Клубок, в который свились разные смыслы мифа, образуя, при всей разности, какое-то несомненное единство - надо распутывать, чтобы понять, как, из каких нитей, в какой последовательности и почему он сложился.

Есть соблазн думать, что европейская культура как таковая вообще началась вместе с усилиями, направленных на эмансипацию от мифа. Скорее всего, это преувеличение, ибо культура, полностью погруженная в миф, ничуть не менее культура, со своими сложностями и иерархиями. Но, во всяком слуОпубликовано: Знание-Сила. – 1999. – № 9-10.

66 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] чае, отношения с мифом принадлежат к числу стержневых проблем европейской истории. То, как они на каждом из этапов этой истории складывались, зависело от множества особенностей культурного состояния. Каждая эпоха европейского развития может быть поэтому понята и через отношения ее с мифом.

Разрушение мифа не разумеется само собой и происходит отнюдь не повсеместно. Более того, оно - скорее исключение и произошло в истории единственный раз: в европейской традиции, у истоков которой стояли рационалисты Древней Греции.

Покуда человек живет в мифе и совпадает с ним, нет речи о его, мифа, понимании, поскольку в нем нет и нужды: человек понимает не миф, а все - через него. Миф тогда - не видимый предмет, а очки, через которые смотрят. Но, с другой стороны, человек тогда лучше всего и понимает миф, когда в нем живет: тогда понимание и понимающий совпадают (не к этому ли стремятся - никогда этого не достигая - всякие усилия понимания?..). Итак, в античности, у греков началось как понимание мифа, так, вместе с ним, и - ничуть не менее плодотворное! - непонимание его.

Итак, греческая философская мысль началась с критического отношения не столько к миру, сколько, в первую очередь, к мифу. Впрочем, мир и миф тогда были - одно; и у греков мир из-под мифа стал впервые выбиваться. Это началось сперва как внимательный анализ мифа, классификация, приведение в разумный порядок его форм - а привело в конце-концов к тому, что во всех европейских (заметим, именно в европейских!) языках слово миф, означавшее вначале самое что ни на есть истинное сказание о сакрально значимых первособытиях, стало синонимом вымысла и неправды. То есть, значение слова сменилось как раз на противоположное.

Существенно, что критиковали греческие философы совсем не мифологическое мышление как таковое, и не то поведение О Л Ь Г А Б А Л Л А | 67 людей, которое этим мышлением определялось. Все было проще: прежде всего это была критика недостойного поведения богов, описанных Гомером и Гесиодом: того, что они, подобно худшим из людей, несправедливы, капризны, мстительны, ревнуют, воруют, обманывают...

Если бы быки, лошади и львы, - издевался Ксенофан, рожденный в середине VI века до н.э., - имели руки и ноги и могли бы, как люди, рисовать и создавать различные произведения, лошади изобразили бы своих богов подобными лошадям, быки - подобными быкам, они придали бы им тот облик, который имеют сами.

Изображение богов в недостойном, небожественном виде собственно, первая форма их критики, - еще почти некритика, а только ее возможность. Другую возможность будущей разрушительной критики создал в своей Теогонии Гесиод - сам по себе не только не разрушитель, но даже напротив: собиратель греческого мифа, систематизатор его. Он первый описал мифические образы по рациональному принципу: дал упорядоченную генеалогию богов. У Гесиода впервые сквозь мифологическое мышление стало пробиваться причинное, и это стало одним из прообразов и источников будущих философских систематизаций. Собрав греческие мифы воедино и представив их образованной аудитории, он сделал их беззащитными перед будущей критической рефлексией.

Очень важно, что если и не сами поэмы Гомера и Гесиода, то уж критика их философами во всяком случае адресовалась людям образованным. Все преодоление воплощенного в них мифа происходило поэтому именно в умах носителей сколько-нибудь высокой культуры - вряд ли затрагивая то, чем жило сельское население той же Греции.

Со времени Ксенофана понятие mythos у греков начинает терять религиозную и метафизическую значимость. Этот процесс развивается достаточно быстро, и уже в эпоху Фукидида 68 | П Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] (V век до н.э.) слово mythodes употребляется в значении вымышленное, не имеющее доказательств.

В результате длительного процесса размывания классического мифа гомеровские боги теряли свой первоначальный смысл, и успели потерять его еще в античности. Настоящей божественности в них не усматривали уже ранние философы Милета. И когда Фалес утверждал, что все в мире проникнуто божеством - то был спор именно с гомеровским представлением о богах, в котором за каждым из них закреплена определенная сфера.

Стоит обратить внимание, однако, на то, что описание греческих мифов ни у Гомера, ни у Гесиода вовсе не было исчерпывающим. Очень многое осталось за пределами внимания гомеровских поэм: это определилось тем, что их аудиторией, в эпоху возникновения, была по преимуществу греческая военная и феодальная аристократия. Гомер не ввел в свои поэмы, например, ни хтоническую мифологию греков его времени, ни представления, сопутствующие погребальным культам, ни очень значимый для жизни Древней Греции и понимания ее круг мифов, связанных с Дионисом. Именно поэтому, после того, как боги Гомера превратились в письменный текст и стали классикой (и смогло, таким образом, возникнуть само разделение на классическую и неклассическую мифологию), рационалистическая критика, оказавшаяся столь разрушительной, коснулась по-настоящему только классических, гомеровских богов. Судьбу всего остального она определила совсем иначе.

Итак, гомеровские поэмы воспитали всю Грецию (Платон)

- как, впрочем, и Теогония Гесиода. Эти тексты легли в основу общегреческой образованности, и данные в них образы богов стали вначале общегреческими, а затем и общеевропейскими. Сопровождало их в этом и критическое к ним отношение.

О Л Ь Г А Б А Л Л А | 69 У александрийских риторов критика мифологических представлений уже доходила до педантизма. Они положили начало традиции - пережившей века - критики мифа с позиций здравого смысла, - который всегда исторически обусловлен и всегда принимается своими носителями за общечеловеческий. Апелляция к здравому смыслу при работе с тем, что по сути имеет совсем иную природу, и сопутствующие этому психологизм и рационализм - которые принесли столь много плодов в европейской мысли позднейших веков - могут отсчитывать себя именно отсюда.

Так, например, александриец Элий Феон (примерно II век до н.э.) тщательно обсуждал причины, по которым Медея не могла, как это утверждается в мифе, убить своих детей: и способ неправдоподобен - желая скрыть следы преступления, ей было бы естественнее воспользоваться не мечом, а ядом; и сами подобные действия, пусть даже под влиянием гнева против мужа, маловероятны: этим-де она наносила вред и самой себе, ведь дети были и ее собственными, - следовательно, относиться к мифу всерьез не следует.

Была еще и другая точка зрения, по видимости более благорасположенная к мифу. Нет, утверждали ее представители, принимать миф всерьез, конечно же, следует - только видеть в нем надо нечто совсем другое. Боги мифа - в сущности, не столько боги, сколько, например, обозначения природных стихий. Или отдельных человеческих способностей. Мысль, что миф может означать что-то еще, с неизбежностью вела к мысли: что угодно, кроме самого себя.

Эту точку зрения воплотил в себе во времена античности аллегорический подход к мифу, возможность которого первыми обнаружили софисты. Подход оказался чрезвычайно популярным и на удивление жизнеспособным: его принимали впоследствии представители очень разных, в том числе и противоположных, позиций. Сторонники его расходились, в сущности, только в одном: что именно следует видеть за миП Р И М Е Ч А Н И Я К Н Е Н А П И С А Н Н О М У [ I ] фическими образами. Но все были согласны в том, что миф ни в коем случае не прямая речь мира о самом себе.

Аллегорический метод, в сущности, стал отцом всех прочих методов толкования мифа. С тех пор образованные люди всех европейских эпох перестали понимать миф буквально и стали искать в нем скрытые смыслы и подтексты. Миф - что бы под ним ни понималось - отныне рассматривался как язык, заведомо неадекватный тому, о чем он говорит, неизбежно искажающий сообщение и нуждающийся в переводе.



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |
Похожие работы:

«УДК 82-344 ББК 83.3(2Рос=Рус)6 Ю 78 Оформление серии П. Волкова В оформлении переплета использована иллюстрация художника В. Петелина Юров, Роман Александрович. Ю 78 "Як"-истребитель. Чужая судьба / Роман Юров. — Москва : Яуза : Эксмо, 2014. — 320 с. — (Военно-историческая фантастика). ISBN 978-5-699-72808-4 НОВ...»

«ГБОУ "Школа № 904", ЮАО г. Москвы. Краеведческая исследовательская работа на тему: Историко-культурное наследие Кенозерского национального парка Авторы работы – учащиеся ГБОУ Школа № 904: Коноваленко Елизавета (9Б класс), Коврижко Анастасия (6В класс), Зорина Анастасия (6В класс) Руководитель – учитель истории, ру...»

«Маршруты прогулок Достопримечательности Шопинг РЕСТОРАНЫ Музеи Рестораны История Развлечения Кафе Полезная информация Маршруты прогулок Рестораны Музеи ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ TOP-25 Развлечения Полезная информация Кафе Маршруты прог...»

«Коллектив авторов Александр Семенов Илья Герасимов Марина Могильнер Изобретение империи: языки и практики Издательский текст http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=3092085 Изобретение империи: языки и практики...»

«~.m. qмирно СОВРЕМЕННЫЕ ПОДХОДЫ К ИСТОРИИ ВОССТАНИЯ 1773-1775 гг. В статье предлагаются современные подходы к решению следующих вопросов: интерпретация и дефиниция событий 1773-1775 гг. в России, соотношение социаль...»

«1 Рекомендовано к печати Научным советом Исторического факультета ЕГУ и кафедрой Всемирной истории и метидики ее преподаванияимени АГПУ им. Х. Абовяна Главный редактор докт. ист. наук А. А. Степанян Рецензент докт. ист. наук, профессор Е. Г. Минасян Очерки средневековой и новой истории Индии, Китая и Японии (К...»

«Вестник ПСТГУ IV: Педагогика. Психология 2009. Вып. 1 (12). С. 33–40 ПРАВОСЛАВНАЯ КУЛЬТУРА КАК ФУНДАМЕНТАЛЬНАЯ ОСНОВА ДЛЯ СОЗДАНИЯ УЧЕБНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ИСТОРИИ РОССИЙСКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ Л. И. МУМРИКОВА В статье прослеживается исторический путь возникновения и развития отечественной учебной литер...»

«Анн Голон Анжелика. Путь в Версаль Серия "Анжелика", книга 2 Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=8325591 Анжелика. Путь в Версаль : роман / Анн Голон: Азбука, Азбука-Аттикус; Санкт-Петербург; 2014 ISBN 978-5-389-08773-6 Аннотация "Анжелика. П...»

«1 СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ О БОЕВОМ ПУТИ ПЕРВОЙ ТАНКОВОЙ АРМИИ. История Второй мировой войны 1939-1945 гг. В 12-ти т. — М.: Воениздат, 1973-1979, тт.1-10 (см. именной указатель). Агибалов И. Первый танкист-гвардеец...»

«ИНФОРМАЦИОННЫЕ ТЕХНОЛОГИИ В АРХИВАХ И МУЗЕЯХ INFORMATION TECHNOLOGIES IN ARCHIVES AND THE MUSEUMS АРХИВЫ И "ЦИФРОВАЯ ГОНКА ВООРУЖЕНИЙ" ARCHIVES AND “A RACE TO DIGITIZE” Юмашева Юлия Юрьевна Julia Yu. Yumasheva Кандидат исторических наук, заместитель директора...»

«Феномен терроризма. Социокультурные основания и последствия ФН–12/2015 СВЯЩЕННАЯ ВОЙНА И МУСУЛЬМАНСКИЙ ДЖИХАД Интервью поэта и прозаика Игоря МИХАЛЕВИЧА-КАПЛАНА с историком религии, доктором философии Михаилом СЕРГЕЕВЫМ – Один из авторс...»

«37 Очерки истории гражданской войны на Дону Однако атаманская власть твёрдо вела свою линию, и жизнь на Дону складывалась в соответствии с программой действий, вскоре разработанной Калединым. Укреплялась, по мере возможности, конечно, дисциплина в войсках, запрещались митинги и собрания, уп...»

«Литература. 10 класс : поурочные планы по учебнику Ю. В. Лебедева. Ч. II / авт.-сост. Л. И. Косивцова. Изд. 2-е. Волгоград Учитель, 2010. — 204 с. Содержание Урок 63. "Колумб Замосквореч...»

«Свобода и психотерапия 07.02.2011 00:00 Можно назвать три глобальные темы, прикосновение к которым в психотерапии может исчерпать практически все разнообразие человеческих проблем и трудностей, с которыми люди обра...»

«МОУ гимназии № 9 г.КОРОЛЁВ МОСКОВСКОЙ ОБЛ. Характеристика образовательного учреждения История гимназии №9 города Королева начинает свой отсчет с 1985 года, когда в заново застроенном микрорайоне Костино была открыта еще одна школа. Здание построили в тихом, удобном месте, вдалеке от шумных магистралей, пр...»

«Биографическая библиотека Флорентия Павленкова Биографический очерк А. Н. Анненской ФРАНСУА РАБЛЕ.ЕГО ЖИЗНЬ И ЛИТЕРАТУРНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ Оригинал здесь: СГГА. Введение Конец XIII и начало XIV века можно считать исходным пунктом новой исто...»

«Репрессии 20-х годов XX века "Массовые операции" ОГПУ летом 1927 года К лету 1927 года СССР, ввиду проводившейся им политики по "экспорту революции", оказался втянутым в конфликт с Великобританией. [7] 27 мая Великоб...»

«А. Журавский. Грех, спасение и искупление в исламе. Опубликовано в Материалы междисциплинарной конференции социологов, психологов и конфликтологов "Ненасильственные коммуникации в культуре и общественной жизни" (17-20 апреля 1997 года) htt...»

«Пояснительная записка "История Урала" является элективным курсом, обращенным к природно-географическим, социально-политическим, экономическим, культурно-этническим и другим особенностям региона. Урал – край с богатейшими культурно-историческими традициями. Урал – особый географический и природно-климатический район, на...»

«Вестник ПСТГУ. Серия II: Артеев Михаил Владимирович, История. История Русской канд. богословия, Православной Церкви. директор Центра изучения православных святынь РПУ, 2016. Вып. 4 (71). С. 29–42 директор фонда "Св...»








 
2017 www.kniga.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - онлайн материалы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.