WWW.KNIGA.LIB-I.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Онлайн материалы
 

Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 6 |

«СОДЕРЖАНИЕ: ХАЧАТУР АБОВЯН И ЕГО РАНЫ АРМЕНИИ ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЭПИЛОГ ОБЪЯСНЕНИЕ СЛОВ ХАЧАТУР АБОВЯН И ЕГО РАНЫ АРМЕНИИ Великий перелом в истории ...»

-- [ Страница 1 ] --

РАНЫ АРМЕНИИ

Хачатур Абовян

СОДЕРЖАНИЕ:

ХАЧАТУР АБОВЯН И ЕГО "РАНЫ АРМЕНИИ"

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЭПИЛОГ

ОБЪЯСНЕНИЕ СЛОВ

ХАЧАТУР АБОВЯН И ЕГО "РАНЫ АРМЕНИИ"

Великий перелом в истории армянского освободительного движения наметился в начале XVIII века, когда дальновидные деятели армянского народа, прислушавшись к голосу народа, навсегда связали с Россией надежды на освобождение родины. Исраел Ори, Минас Вардапет, Петрос Гиланенц, Давид Бек, Есаи Гасан Джалалянц, Иосиф Эмин, Симеон Ереванци, Ованес Лазарянц, Овсеп Аргутян, Нерсес Аштаракеци, Арутюи Аламдарян и многие другие приложили поистине титанические усилия, чтобы воплотить в реальность мечту многих поколений.

И всякий раз, когда русские войска, предводительствуемые Петром Великим, а позже А. В. Суворовым, П. А. Зубовым, П. Д. Цициановым, И. В.

Гудовичем, А. П. Ермоловым и др., начинали продвижение на юг или вступали в Закавказье и Араратскую долину, армяне устремлялись им навстречу, оказывая всяческое содействие, а армянское боевое ополчение, сформированное из народных мстителей, сражаясь под русским флагом, совершало чудеса храбрости и героизма.

Многие десятилетия армянский народ боролся, стоически ждал того часа, когда, наконец, зазвучат колокола свободы, и русские вступят на армянскую землю.

Ровно сто пятьдесят лет назад, 13 октября 1827 года (по новому стилю), героическая русская армия завоевала последнее пристанище кизильбашей в Восточной Армении — Ереванскую крепость. Благодаря этому большая часть армянского народа, сбросив, наконец, персидско-турецкое иго и окончательно перейдя под покровительство России, избавилась от политического рабства и опасности ассимиляции и истребления.

В последующие десятилетия армянский народ стал постепенно собираться на родине, восстанавливать разрушенное хозяйство страны. Началось сближение его с великим русским народом, вовлечение в сферы духовной и экономической жизни России. Размышления о собственных судьбах, о будущем, о независимой государственности у прогрессивных армянских деятелей связывались с присоединением к России. Но процесс этот протекал медленно, был исполнен глубокого драматизма. Очень скоро пережитая под ярмом персидско-турецкого деспотизма трагедия, вековые устремления и чаяния армян, животрепещущие проблемы современности и завтрашнего дня народа,— нашли отклик и воплощение в художественной литературе. Его высшим выражением считается бессмертный роман основоположника новой армянской литературы Хачатура Абовяна — «Раны Армении».

Безусловно, прав был великий армянский поэт и мыслитель Ав. Исаакян, когда писал об этом творении Абовяна: «Разумеется, «Раны Армении» не книга в обычном смысле. Она, действительно, как раны, раны несчастнейшего армянского народа, нанесенные ему варварскими кровожадными ордами турок, арабов, кизильбашей и их главарей... «Раны Армении» — это одновременно героическая повесть нашего протеста, нашего бунтарства, нашего бытия, блистательный эпос нашего века, богатырское сказание о наших подвигах в борьбе с злодеяниями персов.





Она — наш сердечный договор с великим русским народом, освященный в сражениях не на жизнь, а на смерть»*.

Хачатур Абовян был истинным патриотом и сторонником русской ориентации, выразителем чаяний армянского народа, апологетом дружбы и братства народов, великим гуманистом, педагогом, мыслителем и просветителем-демократом. Он родился в октябре 1809 года в селе Канакер, происходя из старинного и знатного рода Абовенц, чьи благородные деяния, семейные предания в дальнейшем послужили материалом для литературноэтнографических трудов писателя.

Дед Абовяна был одним из участников созванного в Ереване весною 1784 года тайного совещания, где было решено начать переговоры с Россией, с которой участники-единомышленники связывали надежды на освобождение Армении. С этой целью в Петербург был отправлен посланец. Сохранились соответствующие документы, под которыми имеются подпись и печать деда Абовяна — парона (господина) Абова.

Начальные вехи биографии Абовяна мало чем отличались от жизненного пути первых армянских просветителей, воспитывавшихся в монастырской среде. По стародавнему обычаю родители дали обет посвятить своего отрока Эчмиадзинскому монастырю. Поэтому в 1819 году его отправляют в монастырь для обучения и принятия духовного сана. Абовян обучается там до 1822 года, после чего духовные наставники отправляют его в Тифлис, в армянскую школу Нерсисян, которую он и оканчивает в феврале 1826 года.

Его учителями были замечательные армянские педагоги своего времени — Погос Карадагци и поэт Арутюн Аламдарян.

Первые юношеские мечты Абовяна расцвели и увяли в суровую пору персидского владычества. Еще совсем молодым, испытав ужасы чужеземного деспотизма, он задумывался над вопросами освобождения и просвещения родины. В одном из таких размышлений, возвращаясь к своим переживаниям тех дней и высшей цели грядущей жизни, Абовян признавался: «Жить и умереть для отечества — вот задача, выбранная мною еще с самых юных лет! Будучи еще отягченным как бременем деспотизма, так и невежества, не имея еще никакого понятия о влиянии европейского образования, опоры и, даже никаких средств к достижению предначертанной мною цели, одну я эту питал в душе мысль, одним я этим возгорался желанием... Первая клятва, данная мною пред алтарем святых наших отцов, горькие слезы, пролитые над их гробом, вздохи глубокие, посвященные дорогому их праху — были то — да быть им тайными моими ангеламихранителями и открыть мне путь пожертвовать собою в пользу оставленных ими, осиротелых их детей»*.

Знания, мировосприятие и опыт, приобретенные Абовяном в отечественных учебных заведениях — в Эчмиадзинском монастыре и в Тифлисской школе Нерсисян, были скудны и недостаточны для осуществления его стремлений.

Он сам великолепно сознавал это, когда годы спустя писал: «Не просвещая себя прежде, так говорил во мне внутренний голос, невозможно будет мне быть угодным к чему-нибудь»**.

Вот почему, вдохновленный личностью, творениями и деяниями армянских просветителей — патриотов прошлых веков, он решает во что бы то ни стало уехать в Европу или Россию, чтобы продолжить образование и одновременно просить у христианских монархов помощи для освобождения «несчастного своего отечества»***.

Он был уже в дороге, когда 16 июля 1826 года началась русско-персидская война. Около двух лет Абовян находился в горах Лори, изведав все бедствия войны. Трепетные строки об этом мы находим в его романе «Раны Армении». Короткий период с 1827 по 1828 год он учительствует в Санаинском монастыре, а с мая 1828 года вновь обосновывается в Эчмиадзине, работая под началом высших духовных чинов. Ровно через год Абовян становится переводчиком и секретарем армянского католикоса, получив возможность общаться с высокопоставленными гостями монастыря, узнавать через них о происходящих в мире событиях.

В 1829 году он принимает участие в научной экспедиции, возглавленной профессором Дерптского университета Ф. Парротом, и поднимается на вершину Арарата (27 сентября). К этому времени в его мировоззрении намечается серьезный перелом. С 1830 до 1836 годы Абовян проходит курс обучения в Дерпте как государственный стипендиант.

Дерпт становится местом духовного возрождения Абовяна. Он изучает науки, языки, искусство и возвращается на родину писателем и педагогом на уровне русских и европейских передовых мыслителей своего времени. Но на родине Абовяну не оказывают ожидаемого содействия. Более того, его чураются как еретика. Оказавшись в тяжелом материальном положении, Абовян вынужден поступить на государственную службу. Вскоре он отказывается от духовного звания.

Так, с 1837 по 1843 годы (июнь) Абовян работает в Тифлисе смотрителем местного уездного училища, одновременно открывает частную школу, с целью подготовки учителей народных школ, единомышленников в развернутой им борьбе со средневековой отсталостью. Но чиновничество продолжает чинить препятствия просветительской деятельности Абовяна.

В августе 1843 года Абовян переезжает в Ереван, чтобы в «сердце родины»

заняться любимым делом и обрести, наконец, душевный покой. Однако обстоятельства вновь складываются против него. Углубляется его духовная драма.

Весной 1848 года Абовян готовился к отъезду в Тифлис, чтобы принять должность директора школы Нерсисян. Но утром 2-го апреля (14 по н. с.) он вышел из дому и больше не вернулся.

Обстоятельства таинственного исчезновения, трагической гибели его до сего времени окончательно не выяснены. Таков в кратких чертах жизненный путь Абовяна.

Абовян оставил богатое и разножанровое литературное наследие: роман, новеллу, миниатюру, лирические стихи, четверостишия, басни, дневники, путевые заметки, историко-этнографические исследования, педагогический роман, учебники, записи образцов народной поэзии, переводы из европейских и русских авторов (Гомер, Гете, Шиллер, Руссо, Томас Мур, Карамзин, Крылов), официальные документы и проекты преобразования экономической и духовной жизни, просвещения Армении и соседних народов. Каждый из этих образчиков прозы, поэзии, научных трудов следует расценивать как явление в истории новой армянской литературы и общественной мысли.

Первые юношеские стихотворения Абовяна были написаны на грабаре (на древнеармянском языке) в 1824 году и носили героический и элегический характер.

Недовольный настоящим, он мечтал о былой славе родины, о завоевании утраченной государственности, об обретении вновь некогда достигнутых армянами высот культуры. В конце 20-х годов Абовян создает песни любви, которые восходили к армянскому песенному творчеству поэтов позднего средневековья и народных гусанов.

В период присоединения Армении к России (1827 г.) в мировоззрении Абовяна намечается серьезный перелом. Он воспринимает это событие как начало духовного и политического возрождения армян и восславляет его в ряде стихотворений.

Поэтический портрет Абовяна получает окончательное оформление в годы пребывания в Дерпте, где он основательно изучает современную европейскую поэзию.

Глава русского романтизма Василий Андреевич Жуковский был личным другом Абовяна. В письмах, адресованных ему, Абовян признается, что личность и творчество русского поэта оказали на него большое, благотворное влияние: «Еще в сердце Азии я знал Вас. Еще на заре детства к Вам были направлены благороднейшие чувства и порывы моего сердца... И если существует настоящая гармония в человеческих сердцах, связь, которая соединяет миры, находящиеся на расстоянии миллионов миль друг от друга и уносит в вечность все скудное и невесомое мира сего, то никогда разлука в этом мире не может послужить причиной, чтобы я перестал уважать, почитать и любить Вас. То, чем Вы являетесь для меня, не может сравниться ни с чем на свете»*.

Абовян был связан дружескими узами с германоязычными прибалтийскими писателями Карлом Глассенапом, Иоганом Броком, Паулем Далем (младшим братом В. Даля, автора знаменитого словаря) и др. Однако наиболее сильное, глубокое и длительное влияние на него оказал Фридрих Шиллер. Абовян переводил его, изучал его философские и эстетические взгляды, учился, как писатель, на его произведениях: «Действительно, ни один из иностранных писателей так не увлек меня с самого же начала, никто не оказал на меня такого сильного, долговечного влияния, как Шиллер. И если есть кто-то, кто станет в моей грядущей жизни моим гением и вождем, это может быть лишь его величавый дух» — признается Абовян**.

Пройдя, как поэт, литературную школу у таких крупных мастеров, Абовян в Дерпте писал преимущественно стихи о любви, природе, родине. Вечность природы и быстротечность жизни, обещанный рай и утраченное счастье, природные эмоции, чувства и невозможность их удовлетворения: свобода и деспотизм, неутомимые устремления чуткой индивидуальности и дисгармоничная действительность — таковы темы этих стихотворений («Чувства тоскующего сердца», «Девица Фон Швебс за клавесином», «Что за суровый рок», «Вечер», «К Эмма Кай», «Весна», «Любовь к редине»).

Абовян выводит новую армянскую лирику из круга традиционных тем, насыщая высокими общественно-политическими идеалами, драматизмом.

Основным предметом его размышлений становится судьба человека на его родине. В Дерпте Хачатур Абовян приходит к мысли о необходимости сделать живой разговорный язык (ашхарабар) литературным армянским языком, подвести художественную литературу к требованиям нового времени. К 1835 году откосятся его первые успешные шаги в этом направлении.

Ведущими жанрами у Абовяна после дерптского периода становятся эпические: басни («Развлечения в часы досуга», 1838—1840), миниатюры и рассказы («Первая любовь», «Забавные и краткие истории», «Суетность мира», 1841) и, наконец, роман («Раны Армении», 1841).

Уже само название «Развлечения в часы досуга» перекликалось с произведениями романтической школы (вспомним хотя бы «Часы досуга»

Байрона). Собранные в этой книге оригинальные и переводные басни и стихи Абовяна, лирические раздумья, четверостишия были призваны облегчить людям их труд, превратить часы досуга в школу духовного и морального самоусовершенствования, объяснить что есть зло, а что — добро, чего надо избегать и чем руководствоваться в жизни. Автор стремился воздействовать на духовный мир человека, нравственно возвысить его — что, в целом, было основной задачей просветителей. Басни, стихотворные сказки и плачи на ашхарабаре, как и миниатюры и рассказы облегчили создание большого художественного полотна — «Ран Армении».

Все творчество Абовяна проникнуто глубокой лирической стихией. Развитие действия постоянно сопровождается раздумьем, мечтой и то, что с первого взгляда кажется отступлением, отклонением от основной темы, на самом деле является существенной особенностью стиля автора. Высокие устремления и серые будни, размышления о непостижимом совершенстве и бессмысленной подлости жизни — таковы мотивы, характерные почти для всех его произведений. Со всей беспристрастностью Абовян извлекает на свет вековые горести армянской жизни, осуждает, отрицает или с просветительских позиций предлагает исцеление путем просвещения и возврата к естественной жизни. Большое место в своей программе обновления жизни и облегчения труда народа, возрождения человека и обогащения его духовного мира Абовян уделяет литературе и искусствам, постепенно стремясь, с одной стороны, обогатить родную литературу высокоидейными, подлинно художественными произведения.

После «Ран Армении» Абовяном было создано много оригинальных и переводных произведений прозы и поэзии, но лучшее среди них — новелла «Турчанка» (1847), ставшая в условиях религиозного фанатизма явлением беспрецедентным. Эта своего рода социальная утопия как бы предвосхищала гармоничное общество будущего, где мысль человека и его душа должны развиваться свободно от религиозных запретов, люди должны познать лишь религию любви, братства и дружбы и стать честными и совершенными, подобно природе, чтобы жить друг для друга и облегчить друг другу боль и горе.

Кроме того, Абовян оставил нам целый ряд исторических трудов. («Краткий очерк об армянах», «Несколько слов об армянах», «Поездка к развалинам Ани»), сыгравших большую роль в становлении новой армянской историографии. Исследуя причины тысячелетней трагедии армянского народа, Абовян не связывает их с проклятьем божьим или роковым предначертанием судьбы, а пробует найти объективные причины: это — географическое положение страны, разница в уровнях хозяйственного и духовного развития армян и вторгавшихся в Армению племен. Он критикует современную ему европейскую историографию, квалифицируя ее как историю держав завоевателей, из которой изгнаны малые народы и простой люд. Подчеркивает, что простолюдины в не меньшей степени обладают мудростью и героизмом, а потому достойны внимания и сочувствия. По Абовяну, историческое прошлое не должно быть источником самовосхваления, а стимулом к решению современных вопросов, к борьбе за свободу, следуя заветам отцов.

Абовян — признанный основоположник новой армянской педагогики. Его взгляды сформировались на основе теоретических и практических принципов великих мыслителей и просветителей прошлых веков — Гердера, Руссо, Монтескье, Песталоцци и др. В его сочинениях нашли отклик идеи великих гуманистов — Бекона и Лас-Казаса. В своей последовательной педагогической деятельности, в учебниках («Предтропье», 1837— 38 гг.

«Новая теоретическая и практическая грамматика русского языка для армян», 1838—39 гг., «Открытие Америки), в многочисленных статьях, докладных записках он ставил проблему всеобщей грамотности, которую можно было осуществить посредством основания широкой сети народных школ. Он предлагал связать обучение с изучением природы и каждодневной трудовой деятельностью детей, создать при школах мастерские — опытные участки. Основной педагогический труд Абовяна — «Предтропье» с его же предисловием на немецком языке — прекрасный учебник, составленный по фонетическому методу, в котором обрели плоть и кровь педагогические взгляды и принципы великого писателя,— был единственным трудом, увидевшим свет при жизни автора (в 1830—1848 гг. ему удалось опубликовать на русском и немецком языках лишь отдельные статьи).

Однако общими усилиями армянских мракобесов и русского чиновничества Абовяну было запрещено ввести его в учебный обиход в закавказских школах.

Своей эпохой и историей Абовян был призван заложить основы и национальной фольклористики и этнографии. Он указал на решающую роль народного творчества в развитии литературы и обработал ряд народных басен и песен. Его основные исследования семейных обычаев, обрядов и бытового уклада — «Домоустройство в деревне» (1834—35), «Очерк о жизни армян, проживающих в Тифлисе и особенно об их свадебных обрядах» (1840) — были предназначены для напечатания в современной ему европейской научной периодике. Будучи сторонником активных контактов между народами, он стремился не только к тому, чтобы народы знакомились друг с другом, но и чтобы укоренившиеся в жизни и быту достойные подражания обычаи даже самых отдаленных друг от друга наций, плодотворные результаты их трудов стали общим достоянием всех наций.

В центре внимания Абовяна — фольклориста и этнографа — были и соседние народы — азербайджанцы и курды. Он собирал их народные песни.

Литературные, общественные и педагогические взгляды Абовяна составляют единое целое, они взаимосвязаны и взаимообусловлены. Его борьба за ашхарабар была одновременно борьбой за новую литературу и новую школу, его неустанные поиски путей просвещения родины были неотделимы от забот об улучшении жизни простого народа.

Много стараний и трудов было потрачено Абовяном на проект по переустройству хозяйственной жизни армян и других народов Закавказья.

Благоденствие народов он представлял не иначе как в благоприятной политической обстановке, в условиях полной свободы от крепостнической зависимости, просвещения крестьянской массы, развития промышленности.

Абовян поднял вопрос промышленного развития Закавказья, перестройки сельского хозяйства, исследования почв и, исходя из этого,— перемещения сельскохозяйственных культур, использования машин для облегчения крестьянского труда. В своих докладных записках он предлагал русскому правительству выращивать ряд культурных злаков и растительных красителей в Армении вместо того чтобы вывозить их из-за границы, обосновывая свое предложение неизмеримыми выгодами для народа.

Но все это лишь одна сторона творческого наследия Абовяна. Все, что было им создано до «Ран», будь то художественное творчество, дневниковые раздумья или историко-этнографические очерки, как бы предваряло это выдающееся произведение; то же, что было написано после «Ран» — стало дальнейшим освещением и углублением его идей и эстетических принципов.

«Раны Армении» исполнены могучим духом полемики, обусловленной общественно-политическими событиями, вызвавшими к жизни это произведение.

Оно написано, поистине, огненным пером и в очень короткое время, за февраль 1841 года, затем несколько раз перерабатывалось, а осенью того же года книга была готова.

Почему Абовяну надо было спешить?

После русско-персидской и русско-турецкой войн 1826—29 гг. народу нелегко было восстанавливать разоренное хозяйство, заняться удовлетворением своих духовных запросов. Повсюду чувствовалась беспомощность чиновничества и местных органов власти. Тяжелые неисцелимые раны, нанесенные войнами, все еще давали о себе знать.

Имелись и другие причины. Жестокое многовековое персидско-турецкое иго исковеркало образ мышления и духовный мир армянина и было не так легко избавиться от старых ран. Духовенство, чьим долгом было заботиться об образовании и просвещении народа,— нисколько этим не занималось.

Усилия отдельных патриотов, не находя поддержки, обрекались на неудачу.

Понятно, что в этих условиях возникла тревога о судьбах армянства, о его завтрашнем дне, о правильности избранного пути...

«Раны Армении» явились ответом на все эти вопросы. Армянам разъяснялись действительные причины их бедствий и хозяйственной нищеты, указывался подлинный путь к возрождению, вновь и вновь подчеркивалось то огромное поворотное значение, та могучая роль, какую сыграли русский народ и Россия в исторических судьбах Армении.

История духовной культуры армянского народа насчитывает немного произведений, которые по своей роли в подъеме общественной жизни и литературно-политическому резонансу можно было бы поставить в один ряд с бессмертным творением Абовяна.

«Раны Армении» знаменовали собой начало нового периода армянской литературы, вдохновив на творчество целое поколение писателей. В произведениях Прошяна, Агаяна, Раффи, Исаакяна, Туманяна, Папазяна и др.

нельзя не почувствовать колдовской пленительности абовяновского стиля, одухотворенного своеобразием образов и картин армянского мира.

В этой книге Абовян с несказанной внутренней болью открывал перед миром вековые страдания своего отечества. Он указывал на единственный путь спасения — путь сплочения и возрождения.

В форме лирических отступлений и исторических ретроспекций, восходящих к далеким временам, вплоть до легендарных, Абовян рассеивает туман неопределенности, скрывающий прошлое его родины, и извлекает на свет трагедию народа, разъясняя, как и почему народ, достигший невиданных духовных высот, смог потерять государственность.

Армения перестала быть чем-то нереальным, абстрактным понятием, вызванным к жизни воображением любителей легенд и эпических сказаний, а предстала древним государством, со своей самобытной культурой, поэзией, городами и храмами, богами и святынями. Армения Абовяна была той благословенной землей, чьи сыновья, как достойные противники, сражались с Александром Македонским, еще на заре истории человечества создали свою государственность.

«Раны Армении» давали понять современникам, что потомок такой страны не имеет права чувствовать себя уничтоженным, он должен с гордостью произносить священные имена славных предков, осваивать оставленное ими грандиозное духовное наследие, он должен стремиться заново завоевать свое законное место в ряду других народов мира. Правда, столетия чужеземного ига многое предали забвению и уничтожению, раскололи былое единство народа, погубили духовные храмы Армении, но под защитой России все это можно вновь обрести.

«Раны Армении» не было произведением, родившимся экспромтом, хотя первый вариант книги (который, по свидетельству самого Абовяна, был стихотворным) он написал за короткое время, в феврале 1841 года в каком-то самозабвении. Основные идеи и образы романа, картины, сильно запечатлевшиеся в юном сознании то страшным, то поэтическим смыслом, волновали воображение Абовяна на протяжении многих лет. Достаточно было вызвать в воображении одну из них, как из глубин памяти всплывал зов страдающего сердца, неслыханно жестокие сцены насилия и резни: «Ах, что еще добавить! Сердце обливается кровью, руки начинают дрожать, взор омрачается... Нет камня в нашей стране, нет куста, не окрашенного армянской кровью»,— писал Абовян.

В романе обобщены самые священные чувства и идеи Абовяна, его заветы грядущим поколениям подготовить для обездоленных армянских сирот цветущее и счастливое будущее. Эти идеалы в романе несут герои Абовяна — Агаси, Арутюн, Петрос, в другом случае — сам автор, с помощью лирических отступлений, органически вытекающих из той или иной ситуации. Так, например, в главе, повествующей о трагедии жителей

Хлкараклиса, автор прерывает описание обращением к юному читателю:

«Дети!— жизнь бы за вас отдать!— вам я поведаю свое горе, я пишу для вас, родные мои. Когда буду лежать в могиле, придите и станьте надо мной. И если любовь к своему народу, если любовь к отечеству причинит вам вред, то прокляните меня, а если принесет пользу — благословите...»

Свое произведение Абовян назвал историческим романом, в котором «можно узнать состояние нашей страны в те времена». Это означает, что задачей автора было воспроизвести определенный отрезок исторической жизни армян с характерным для них бытом и нравами, живым словом и мышлением, восприятием добра и красоты, борьбой за существование. А «те времена»— это очень определенный исторический период — жизнь и судьба восточных армян под турецким и персидским игом в конце XVIII века и в первые десятилетия XIX века, когда в стране началась борьба за освобождение, когда народ стал тянуться к России и, наконец, достиг обетованного берега.

Перед глазами читателя, как живые, проходят выдающиеся соотечественники Абовяна во всей реальности своей жизни, деяний, ставших легендарными, незлобивый народ со своими страданиями и чаяниями, нерасторжимо связанный с памятниками старины и родной природой. Устами своих героев автор осуждает неблаговидные людские поступки и дела, воссоздает характеры и образ жизни представителей различных общественных слоев, которые давно уже сошли с исторической грены, исчезли и преданы забвению.

Своеобразно назвал свой роман Абовян, дав ему, подобно европейским писателям эпохи просвещения, два заглавия: «Раны Армении» и «Плач (скорбь) патриота». Смысл первой части названия достаточно прозрачен. Под ранами он, разумеется, имел в виду те общественные, нравственные и политические преграды, которые мешали консолидации народа, искажали его национальный характер, прививали чуждые ему понятия и привычки.

После утверждения русского владычества исчезла постоянная угроза физическому существование, армяне получили гарантию неприкосновенности личности и имущества, однако вековые раны так глубоко проникли в тело народа, были так мучительны, что для исцеления требовалась упорная и изнурительная работа, постоянные общенациональные заботы.

Вот почему «Раны Армении» объявляют непримиримую борьбу невежественным церковникам, самодовольным деятелям, равнодушным горожанам, клеймят деспотизм, угнетение, религиозное мракобесие, зуд денационализации. С другой стороны, роман восславляет дружбу народов, праведный достаток, духовную и политическую свободу, всецелительное просвещение, призывает народ к самопознанию.

Еще более глубокая мысль заключена во второй части заглавия. Плач означает, конечно, песнь скорби, ко такую, что слагается на поле брани, в знак уважения или признательности, или поется в память храбреца, павшего в неравном бою, который своей смертью дал жизнь живущим.

Замыслив «оплакать Агаси», т. е. увековечить его память, Абовян хочет рассказать миру о подвигах и героизме Агаси и его современников, донести до грядущих поколений живые свидетельства тех времен. Он хочет рассказать, ценой каких невосполнимых жертв была завоевана свобода — избавление от персидского ада, достойно воспеть личность и подвиг героев, чтобы святым стало дело, во имя которого они не пожалели своих жизней.

Так было принято. Таков был негласный закон героических времен, так поступали эпические характеры, в данном случае так поступил сам Абовян.

У «Ран Армении» есть еще и народное название: «История Агаси», которое дали ему первые читатели, исходя из воспроизведения в романе эпизодов жизни центрального героя. В былые времена у армян было принято вообще народные книги-повести и жития, посвященные подвигам любимых исторических героев, называть их именами: «История Александра», «История Вардана», «История Давид Бека», «Сказание о Давиде» и т. д.

Как известно, право называться именем героя эти исторические книги приобретали лишь, когда речь шла о героях, увенчанных славой бессмертных подвигов, совершенных ими в дни, решающие для судьбы нации, когда повествовалось о героях, ценой собственной гибели спасших свой народ и страну. В восприятии автора и современников таким был и Агаси, герой «Ран Армении», который имел в жизни своего прототипа и даже не одного, а нескольких. Многие из первых читателей были современниками описанных в романе событий и легко угадывали, о ком и о чем шла речь в повествовании.

Агаси — первый положительный, идеальный герой в истории новой армянской литературы, как бы перенесенный из жизни в литературу, и затем с помощью последней оказавший влияние на ту же жизнь, первый выдающийся армянин, прошедший через всю нашу общественную жизнь, служивший для армян примером самоотверженности и мужества во времена их освободительной борьбы против турецкой деспотии.

При создании этого образа Абовян имел перед собой целый ряд людей периода русско-персидской войны — сотника из Канакера Симеона Мкртумян Ходжа-Ованисянца, замученного в Тавризе персами, Ростома Абовяна, доблестного воина из Карабаха Асри-бек Багатурянца и др. Те или иные подвиги из жизни каждого вошли в «Раны», органично вплелись в эпическую биографию его героя.

Агаси был защитником сирых и обездоленных, поборником освобождения поруганной чести народа, носителем и воином идеи освобождения Армении с помощью русского оружия, незаурядной личностью, человеком, пожертвовавшим своей жизнью во имя избавления семьи, народа, страны.

Дома ли, в своем окружении, когда во время праздников Агаси показывает удаль на военных играх — джигитовке или сочувствует горю ближних, утирая слезы обиженным, защищая их, обнажив меч, в самом начале или вдали от родного крова, блуждая по горам и ущельям, сражается с чужеземными завоевателями, герой Абовяна — истинный армянин, по характеру и сущности похожий на многих своих братьев и сестер. Агаси умеет тосковать по близким, грезить о прошлом, подобно послушной невестке, покорно склоняться перед старшим, тихо роптать, но когда наступит час, дать почувствовать силу своей руки... Когда же он высказывает суждения о настоящей и будущей судьбе Армении, срывает маски с неблаговидных поступков служителей церкви или рассуждает о чудесных тайнах бытия и природы, Агаси становится рупором авторских идей. В этом случае Агаси слишком поднимается над своим временем и средой и становится носителем дум и чувств самого Абовяна, частичкой его души.

В «Ранах Армении» довольно много национальных и героических характеров, обычно запечатленных на полотне романа несколькими густыми мазками, однако являющих собой законченные образы. Душевная драма некоторых из них передана через их сетования, жалобы на судьбу (письмо и плач Назлу), о подвигах других автор больше рассказывает, нежели изображает. Вспомним хотя бы образы Нерсеса Аштаракеци, Григора Манучаряна, генерала Мадатова, Манука Арцапеци, юного Вардана, матери Агаси, жены его, друзей, чудесной девушки Такуи, сельского старосты, попа, гзыря и многих других.

Чем богаче идея романа и эпические характеры, тем самобытней ere структура и изобразительное мастерство. Не имея предшествующего образца в воссоздании языка и стиля, «Раны Армении» сами стали образцом языковой культуры и искусства построения романа для последующих поколений. В этой связи стоит еще раз перелистать книгу. Произведение начинается с предисловия, где писатель-патриот делится своими раздумьями и волнениями по поводу своих душевных переживаний и преодоленных трудностей, описывает муки творчества, трудный путь рождения образов, воплощения идей. Абовян-романист стремился воскресить в памяти армян патриотические дела их соотечественников, развязать онемевший язык народа, внести в литературу свежую, живую струю, изобразить жизнь народа — его любовь, страдания, самоотверженность, превратить литературу в школу возрождения и нравственного образования народа, пробудить в его душе чувство собственного достоинства и гражданской ответственности.

За предисловием следует сам роман, разделенный на три части. В первых частях воссоздана жизнь армян под пятой жестокого деспотизма, под варварским ярмом чужеземцев. Проходит зима, просыпается природа, все вокруг наполняется цветением и журчанием родников, но армянину все так же тяжко жить: повсюду царят произвол и бесправие, трагедия мученичества и резни: «Что хотят, то и делают. Ни суда на них кет, ни расправы. Сколько армянский народ подобных бед видел, а нет того, чтобы сговориться и себя спасти. Девушек, к примеру, утаскивали, мальчиков уводили и там обращали в магометову веру, от своей веры отступаться заставляли. Часто и голову отрезали, жгли, замучивали. Ни дом армянину не принадлежал, ни скот, ни все добро, ни сам он, ни жена его».

В последующих частях внимание автора привлекают первые разрозненные случаи борьбы с чужеземным игом в одиночку, в целях самозащиты, происходящие в разных уголках Армении. Такие группы, как Агаси с его мятежными друзьями-гайдуками, во имя освобождения родины на время позабывший свое духовное звание Григор Манучарян, старейшина деревни Хлкараклиса господин Саркис и его приемный сын Вардан,— постепенно объединяются с победоносным русским войском и выступают на Ереван.

Сдается Ереванская крепость, рушится персидское владычество в Восточной Армении, и армяне получают широкие возможности духовного и экономического развития. Это кульминационная точка романа. Весь перед с ликованием и благодарностью славит Россию, которая спасла от уничтожения армянский народ, направив его к новым горизонтам. «Солдаты стали входить в крепость,— а в тысяча мест, в тысяче окон люди и не в силах были рот открыть,— так душили их слезы. Но у кого было в груди сердце, тот ясно видел, что эти руки, эти застывшие, окаменевшие, устремленные на небо глаза говорят без слов, что и разрушение ада не имело бы для грешников той цены, как взятие Ереванской крепости для армян... Дети, девушки, старухи... бросаются на шею солдатам и замирают у них на груди в душевном умилении. С тех пор как Армения потеряла свою славу, с тех пор, как армяне вместо меча подставили врагу свою голову, не видели они такого дня, не испытывали подобной радости... Русские показали ныне.., что куда бы ни ступила их нога, везде должны быть счастье и мир... Европейцы разоряли Америку, сравняли ее с землей,— русские восстановили Армению, грубым, зверским народам Азии сообщили человеколюбие и новый дух... Как возможно армянам, пока дышат они, забыть деяния русских».

Освобождение Еревана и Араратской долины положило начало великому повороту истории Армении, значение которого трудно было переоценить, если бы не судьба западных армян, оставшихся под властью Турции. Ведь заветная мечта героя Абовяна — Агаси, заключалась в том, чтобы восстановить руины Ани, стать подданными России.

Его наставленном и советом было положиться во всем на Россию, быть верным поданным, во всем доверять ей и с ее помощью заново объединить всех армян и всю Армению. Об этом Абовян размышляет в символическом финале романа, названием «Зангу».

Еще раз кинув взгляд на прошлую историю Армении, на вчерашние войны и, начертав контуры будущего, Абовян завещал современникам и грядущим поколениям: «Восстаньте, храбрые потомки Гайка, возьмите оружие и доспехи... ударьте, уничтожьте полчища врагов ваших — душа в душу, плечо к плечу. Да сокрушится поверженный зверь. Могучая рука Руси да будет вам опорой. Пожертвовать собою ради нее — да будет неизменным вашим стремлением... Укрепляйте силы свои, сыны Арама, пребывайте в любви и согласии. Любовь и мир всем народам и племенам даруют благоденствие».

После написания «Ран Армении» Абовян прожил еще семь лет. В его литературной и личной жизни были и удачи и невыразимая горечь. Нищета и застой национальной жизни углубили его духовную драму. Но тем не менее непоколебимыми остались его русская ориентация и политические убеждения.

Абовян снова и снова восславлял и считал благословенным приход русских в Армению, объяснял людям, что именно они сохранили «этот неблагодатный уголок Азии кровью миллионов детей своих дорогих», что они теперь стараются «дикие ущелья Закавказья обратить в цветущие долины»*.

Во время ежегодных торжеств в ереванском уездном училище осенью 1845 года Абовян заявил: «Имя русского должно быть для нас так же священно, как и кровь, коею спасены мы навсегда, как и покровительство, под которым благоденствуем, будучи защищены совершенно от всех врагов нашей веры, нашего отечества»**.

А в своих размышлениях под конец своей жизни (конец 1847 г.) по поводу восстановления Сардарапатского какала Абовян с радостью восклицает: «Да восстанут Багратиды, да воскреснут Тиграны и Гайковы гиганты, дабы достойнее благословлять добродетельные труды сынов севера, облагораживающих знойный, палящий юг. Да возносится в опустошенных, но вновь оживленных храмах Армении одна мольба, одна молитва: «Боже!

Храни... святую Русь, мощную и благодатную!»*** Несколько слов о настоящем издании. Хотя еще в 1841 и 1845 годах Абовян писал, что роман его «давно завершен» и готов к напечатанию, хотя он мечтал о том, чтобы «какой-нибудь набожный человек напечатал его для души», в сущности книга не была окончательно отшлифована, в ней оставались еще недописанные места и шероховатости. В таком виде «Раны»

впервые были напечатаны в 1858 году; без надлежащей редакции, с многочисленными цензурными купюрами и опечатками. При последующих изданиях романа текстологические трудности снова не были разрешены, восстановленные же цензурные сокращения умножили число опечаток.

Работы по установлению канонического текста «Ран» начались еще в 1939 году (изд. Р. Зарьяна).

В 1948 году к столетию со дня смерти Абовяна вышло в свет академическое издание «Ран» (текст и комментарии Г. Мурадяна), которое скорее можно было бы назвать опытом точной, почти фотографической передачи авторского текста. Но и здесь не был восстановлен ряд пропусков, часть которых, хотя и была прокомментирована, однако очевидные ошибки остались в прежнем виде.

Русский перевод романа сделан с этого последнего издания известным русским поэтом, старым другом армянской литературы — С. Шервинским по подстрочнику лексикографа М. Геворкяна. До сего дня этот перевод выдержал три издания — в 1948, 1955 и 1971 годах, выпущенные в свет Армянским государственным издательством. Есть и четвертое сокращенное издание, помещенное в избранных сочинениях Абовяна на русском языке (Москва, изд. «Художественная литература», 1948).

Настоящее издание — пятое, посвящается 150-летию присоединения Восточной Армении к России.

Для данного издания весь переводной текст нами был сличен с новой армянской редакцией книги, включены отдельные большие и малые фрагменты, не вошедшие в ранние русские издания. Кроме того, были исправлены неточности, перешедшие в перевод из подстрочника. Половина второй части романа, целиком третья и эпилог разбиты на разделы так, как это было сделано Абовяном в первых двух частях романа. И, наконец, в данное издание включено стихотворное посвящение к роману, впервые представляемое русскому читателю. В целом перевод осуществлен с большим мастерством, он близок к оригиналу и фактически является первым полным изданием романа на русском языке, верно передающим идеи Абовяна

–  –  –

С ЗАВЕРЕНИЯМИ В ГЛУБОЧАЙШЕМ ПОЧТЕНИИ

Пред кем открою ларец всечасных скорбей моих?

Кому показать могу зияние ран живых?

Тоскует лира моя, смирилась, удручена, Давно в душе порвалась надежды былой струна.

Из склепа вышел бы я, где холод и тишина, Оплакать клочек земли, где жизнь моя тлеть должна.

И в небытии без дна, где царствует смерть одна, Меж предков святых почить в покое вечного сна.

Хоть горстку б своей золы к могилам их принести, От ужасающих бед в небытие отойти!

Ты вновь оживил мой дух, где свет едва не потух, Ты светом вновь озарил мой низко поникший дух.

Я видел, как любишь ты свою родную страну, Узрел благородство твое, твоей души глубину — И спала вдруг пелена с моих заплаканных глаз, И снова окрылена, душа к тебе понеслась.

Твой голос звал к небесам, я чувствовал: я проснусь!

Мой смертный сон убежит, и к жизни снова вернусь.

Ты, родина, край чудес, и вы, о Гайка сыны, Возвышенностью души и правдой своей сильны;

Явили мне новый рай, затеплили день святой Над сумрачною моей измученною душой.

В тоске, на колени пав, я жду, когда же найду Путеводительную на небе свою звезду.

В сей миг, когда, горяча, несется к небу мольба, В выси стоишь, а внизу гайканцев храбрых толпа.

Виденьем дивным возник, слиянный с сонмом отцов, По праву ты разделил бессмертие храбрецов.

Как тот Киликии вождь, ты тоже зовешься Смбат, В тебе его доблесть, честь, и пыл, и сердце горят.

Мои отверзнешь уста, мечту донесешь мою К героям нашим, мой зов услышат в любом краю.

Их слава веками бурь под пеплом погребена — Тогда не знала странна, как их бесценна цена!

Если тебе не сплетен торжественный брабион, И если нами еще достойно ты не почтен, То Муза имя твое до самых небес вознесет, Ты равен будешь богам, наш рыцарь и патриот.

И там, где память живет о наших святых отцах, И здесь, где имя твое звучит в молодых сердцах, Впредь будет слава твоя, одолевая века, Несокрушимо стоять, нетленна и высока.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Когда Крез, царь лидийский,— после того, как Кир завладел всем миром, захватив также его страну, и на поле брани войска, любимцы, друзья, военачальники покинули его, и он, Крез, выросший в жемчужных, самоцветами украшенных палатах, считавший, что нет на свете человека счастливее его, бежал, задыхаясь, перед воином-персом, чтобы хоть голову свою унести,— перс настиг его. Меч сверкнул над его головой, в глазах потемнело. Еще не лишился он жизни, но, думая, что смерть, вот-вот сейчас вырвет у него душу из тела, хотел уже сам вонзить меч себе в грудь, чтобы не от врага погибнуть, а воин, между тем, уже занес над ним меч,— как единственный сын царя, видя неминуемую смерть родителя, вдруг разверз уста: язык его, двадцать лет скованный немотой, разрешился, и сердце, двадцать лет молчавшее, впервые подало голос:

— Нечестивец! Кого убиваешь? Отведи свой меч! Не видишь разве, что перед тобою Крез, властитель мира?

Руки воина опустились, голова царская уцелела — двадцатилетний немой сын спас отца. Столько лет прожил бедняжка царевич,— и ни разу ни любовь родителей, ни их сострадание, ни страстное желание услышать его голос и тем сердце свое утолить, ни слава и величие, ни почет и власть, ни сокровища и богатства, ни любовь к миру и утехи его, ни приязнь и сладкая беседа стольких любимцев и друзей, ни гром небесный, ни сладостный напев потока или птиц пернатых за всю жизнь настолько не подействовали на его сердце, чтоб он издал хоть малейший звук,— но когда увидел он неминуемую смерть родителя, дорогого отца своего, сердце сбросило гробовую свою крышку, молчавший дотоле язык развязал свои путы, запечатленные его уста выговорили скорбь свою. Тоскующий отец, чья жизнь висела на волоске, услышал голос сына. При этом рассказе и ныне сердце слушающего загорается огнем, лишь только помыслит он, что сыновняя любовь так смогла разбить и сокрушить оковы, наложенные самой природой.

Тому уже не двадцать, а тридцать с лишним лет, дорогой мой родитель, возлюбленный народ мой, как сердце мое тоже загорелось огнем; горит оно и обращается в пепел; день и ночь слезы не покидают глаз моих, вздохи уст моих,— так жажду поведать вам, о друзья мои единокровные, мысль и заветное свое желание и лишь потом сойти в землю.

Что ни день, я воочию видел свою могилу, что ни час, огненный меч смерти вращался над моей головой; каждую минуту моей жизни ваше горюющее сердце сжигало и томило мое сердце, беспрестанно слышал я ваш сладостный голос, видел ваше радующее очи лицо, чувствовал вашу благородную мысль и волю, вкушал вашу чистую любовь и дружбу, размышлял об утраченной вашей славе и величии, о деяниях и жизни прежних великолепных царей наших и князей, о былых прелестях и чудесах милой родины, нашей священной земли, о несравненном нраве и подвигах доблестного народа армянского.

Вечно представал предо мною Масис, перстом указывал мне, какой страны я чадо; в мыслях моих вечно жив был рай, и во сне и наяву напоминавший мне о славе и величии нашей страны. Гайк, Вардан, Трдат, Просветитель говорили мне, что я их сын. Европа и Азия неустанно твердили мне, что я — дитя Гайка, внук Ноя, сын Эчмиадзина, обитатель рая. В поле или в церкви, вдали от дома или под кровлей, там, где ступала и ныне ступает нога моего народа, и камни словно хотели вырвать, извлечь из груди сердце мое.

Сколь часто при виде армянина хотел я последнее дыхание мое вырвать из груди и отдать ему.

Но увы! Язык мой был скован, а глаза отверзты; уста сомкнуты, а сердце глубоко; рука бессильна, а язык короток. Не было у меня казны, чтоб осуществить свои желания, не было и громкого имени, чтобы слово мое доходило куда следует. Книги же наши написаны на грабаре, а наш новый, живой язык не в почете,— и никак не мог я в словах выразить сердечную свою тоску. Приказывать я не мог, а ежели бы стал просить, умолять, никто бы моих слов не понял. А я ведь тоже хотел, чтобы надо мной не насмехались, не говорили, что я груб, глуп, что не сведущ в грамматике, в риторике, в логике. Я тоже хотел, чтоб говорили: «О как глубокомысленно, как мудрено умеет он излагать свои мысли,— сам черт ни слова не разберет, не поймет!..» Я тоже хотел показать себя, чтоб удивлялись мне, хвалили меня: я, мол, тоже дока в армянском языке!

Иные знают один язык — я знаю несколько. Немало разных книг начинал я переводить и не доводил до конца. А всяких стихотворений да сочинений на грабаре я столько сам выдумал, что они могут составить целую объемистую книгу.

Бог привел ко мне за это время нескольких детей, и мне пришлось обучать их грамоте. Сердце у меня разрывалось: какую бы армянскую книгу я ни давал им в руки, дети не понимали. Что ни начнут читать на русском, немецком, французском языке, все их невинным душам нравится. Нередко я готов был волосы на себе рвать, видя, что этим детям иностранные языки по душе больше, чем наш родной.

Однако причина тому была весьма естественная: на тех языках они читали о деяниях знаменитых людей, знакомились с их поступками и словами, в книге находили то, что способно пленить человеческое сердце, ибо она говорит прямо сердцу. Кто не полюбит такого чтения? Кто не захочет узнать, что такое любовь, дружба, патриотизм, родители, дети, смерть, война?.. Но чтоб на нашем языке писалось о подобных вещах.— да пусть глаза мне выколют!

Чем же еще заставишь ребенка полюбить свой язык? Продай крестьянину алмаз,— конечно, алмаз хорошая вещь, но если у крестьянина за душой нет ничего, так он и куска просяного хлеба не даст за бесценный твой камень.

Это так.

Но когда в Европе я читал в иных книгах, что у армянского народа, видно, нет сердца, если столько событий стряслось над его головой и не нашлось ни единого человека, который написал бы хоть одно доходящее до сердца произведение; что имеется — то все о церкви, о боге, о святых, а между тем книги язычников — Гомера, Горация, Вергилия, Софокла— даже дети держат под подушками, потому что эти книги говорят о мирских делах.

Сказать, что все европейцы люди неразумные, неверующие, что они ради таких пустяковых дел оставили дело божие, было бы глупо. Но как же нравятся им эти книги, а наш «Нарек» они обошли? Я знал твердо, что наш парод не таков, как думают о нем европейцы, — но что поделаешь? Жернов без зерна не замелет. Что тут скажешь?

Думал я так: написать, допустим, о героях, — да, среди нас были их тысячи, и теперь тысячи! Об умных речах,— так наши старики тысячи умных вещей знают! А гостеприимство, а любовь, дружба, храбрость, знаменитые люди — разве у наших сельчан не полны сердца именно этих мыслей! Захочешь ли рассказать басню или пословицу привести, или шутку острую, так самый последний мужик тебе не одну, а целую тысячу подскажет.

Я недоумевал: что же тогда надо сделать, чтобы другие народы узнали наше сердце, хвалили бы нас и любили наш язык? Я знал твердо: в османской земле, а также в персидской, сколько было замечательных, мудрых, одаренных людей, сколько при ханских, шахских, султанских дворах любимцев-ашугов, хороших певцов, стихотворцев,— большею частью были армяне. Достаточно упомянуть хотя бы Кешиш-Оглы или Кёр-Оглы чтоб доказать, что слова мои не ложь.

Да хотя бы и теперь: пусть поговорит кто-нибудь с Григором Тархановым, послушает его беседу, его язык красноречивый, полюбуется на его отменный рост, на прекрасное лицо. Чего стоит одно его уменье подражать речи, движениям, манере садиться и вставать сотням самых разных людей и народов,— ослепнуть мне, если я встречал что-либо подобное в лучших театрах Европы! — а школу-то он только тогда, может быть, и видел, когда у нас грамоту крюком ловили либо пулей сбивали. Вот и узнаешь, какие в армянском народе дарования!

В таких тяжких думах коротал я свои дни. Сколько раз хотел руки на себя наложить. Не находил никакого исхода. Пусть мне поверят, но это горе так овладело моим сердцем, что я часто, как безумный, кидался в горы, в ущелья, бродил в одиночестве, все думал,— и возвращался домой с сердцем, переполненным грустью.

Однажды во время летних каникул, распустив утром учеников, я, как обычно, отправился после обеда бродить по горам. Шел, шел в отчаянии и пришел в Немецкую колонию,к одному приятелю-немцу. Они очень мне посочувствовали, пожалели меня и три дня не отпускали обратно в город.

А в городе дорогие ученики мои, знакомые, друзья давно уже меня оплакивали. Думали, что я утонул в Куре,— они знали, что я каждый день, утром и вечером хожу купаться. Опять же мои дорогие, любимые ученики бросились по моим следам — узнать обо мне хоть что-нибудь. Как-то утром я сидел у окна, погруженный в свои думы, а они как раз прошли мимо. Едва я их увидел, сердце во мне перевернулось. Кто в силах описать наше свидание в тот день? У кого есть сердце, тот сам поймет.

Может быть, когда я буду в могиле, эта ваша любовь улетучится из моей памяти, о мои любезные, дорогие друзья! Но пока надо мною есть голубое небо, пока исходит дыхание из уст моих, я вас, милые мои друзья, буду почитать, как святых, жизнь свою отдам за вас!

Но, увы! Если и небо не пребывает одинаково ясным, что говорить о сердце человеческом? Едва-едва засияло солнышко в моих мыслях, опять черные тучи подняли голову, опять гром и молния разразились в моем сердце.

Кинуться в воду я не мог: страх божий был у меня в душе, голос моего невинного младенца — в ушах. Любовь и родительская жалость пребывали в груди у меня. Если бы я навек успокоился, кто бы стал содержать моего сироту?

Нет, вот о чем говорил я сам с собою: надо бы засесть как следует и, насколько ума достает, прославить наш народ, рассказать о подвигах замечательных наших людей,— и опять я задумывался: для кого же писать, если народ языка моего не постигнет? Писать на грабаре, все равно, что писать по-русски, по-немецки, по-французски: десяток, быть может, найдется таких, кто поймет, а для сотен тысяч—что мое писание, что мельница ветряная! Ведь ежели народ не говорит на этом языке, не разумеет его, тут хоть сыпься золото из уст — что толку? Каждый человек жаждет того, что сердцу его на потребу. Что мне твой сладкий плов, раз я его не люблю?

С кем я ни говорил, все только о том и разглагольствовали, что, дескать, народ наш нелюбознателен, что чтение для него никакой цены не имеет, а между тем я видел, что У этого самого народа нашего, будто бы до чтения не охочего, и история Робинзона, и глупая книжка «Медный город» по рукам ходит.

И еще я знал хорошо, что сколько ни есть на свете выдающихся народов, у всех у них два языка: древний и новый. Ведь если ученый древний язык хорош,— это и камни поймут — зачем же тогда давать жалованье, почести оказывать переводчикам? Нет уж, пусть премудрый языковед сам надрывается. Кто его услышит, тот пусть и понимает,— да не жалко ли ученой его головы?!

Но этого, думал я, и сумасшедший делать не станет. Так, продолжая все время про себя раздумывать, заходя в гости или идучи по городу, часто со всем вниманием и сосредоточенностью мысли наблюдал я народ,— как он говорит, веселится, что ему более всего по душе. Я много раз видал, как на площади или на улице люди с великим восхищеньем толпятся перед слепым ашугом, слушают, дают ему деньги, а у самих слюна бежит изо рта.

Ведь на любом торжественном сборище или свадьбе никто и куска в рот не брал, если не бывало там сазандаров!

А певали по-тюркски, многие из них ни одного слова не понимали, но душа слушающего и созерцающего улетала в рай и вновь возвращалась.

Думал я, думал, да однажды и сказал сам себе: возьми-ка ты свою грамматику, риторику и логику, сложи их да и отложи в сторону, а сам сделайся таким же ашугом, как вон те,— будь, что будет, из рукояти кинжала твоего камень не выпадет, позолота с нее не сойдет. Когда-нибудь придет час, сляжешь ты и помрешь, и никто тебя добром не помянет.

Как-то на масленой распустил я своих учеников и начал перебирать в уме все, что с детства слышал, видел и знал. Наконец вспомнил моего юного Агаси, а вместе с ним и еще сто храбрых армянских парней подняли свои головы, зовя меня идти за ними. Все они были знатные люди; многие и теперь еще здравствуют, слава богу. А бедняк Агаси был мертв — святой могиле его поклон. Нечего кривить душой,— избираю его.

Сердце подкатило к горлу.

Я видел, что уже мало кто берет в руки армянскую книгу, мало кто говорит на армянском языке. А каждый народ зиждется на языке и вере. Если и их потеряем — горе нам! Армянский язык бежал впереди меня, как Крез; уста мои, тридцать лет запечатленные, открыл Агаси.

Не написал я и одной страницы, как мой любезный друг детства и благородный армянин, господин доктор Агафон Смбатян, зашел ко мне. Я хотел было прикрыть писание, да не успел. Бог послал мне его в тот час.

Спасибо ему — он настоял, чтоб я прочел написанное; нечего было от друга скрываться.

Сердце во мне екало, пока я читал. Думал: вот-вот сейчас отвернется, насупит брови, как другие, и посмеется моему сумасбродству — в душе посмеется, чтобы в глаза не сказать. И дурной же был я, не знал я еще благородной его души. Под конец, когда шашка уже до самой кости дошла, и он произнес: «если будете продолжать в том же духе, получится прекрасная вещь»,— я готов был броситься к нему на шею и в уста поцеловать, в эти сладостные его уста.

Его святой дружбе обязан я тем, что разрешилась речь моя запечатленная.

Едва он ушел, словно некий огонь возгорелся во мне. Было десять часов утра.

Ни хлеб, ни еда какая-либо не шли мне на ум. Если муха пролетала мимо меня, я готов был убить ее, до того был воспламенен.

Армения, словно ангел, стояла передо мною и придавала мне крылья. Отец с матерью, дом, детство, все когда-то сказанное, слышанное — так живо мне предстало, что я обо всем на свете позабыл. Сколько было в голове моей глухих, затерявшихся, заблудившихся мыслей — вдруг все они раскрылись, все вернулись ко мне.

Теперь только осенило меня, что грабар и другие языки до сих пор застилали мой ум, сковывая его. Все, что я говорил или писал раньше, все было краденое и надуманное,— потому-то стоило мне, бывало, написать всего одну страницу, как либо сон меня одолевал, либо рука уставала.

До пяти часов пополуночи я ни на хлеб, ни на чай и смотреть не хотел:

трубка была мне яством, писание — хлебом. Домашние мои и так и сяк подступали ко мне, просили, сердились, готовы были со мною поссориться,— я ни на что не обращал внимания. Тридцать листов бумаги были уже исписаны, когда природа взяла свое — глаза мои сомкнулись. Всю остальную ночь мне чудилось, что я сижу и пишу. Какое было бы счастье, если бы все те мысли мог я и днем припомнить.

Любезный читатель, не гневайся, что я так затянул дело. Затем я все это припоминаю, чтобы ты знал, какая прелесть, какая сила в любви к народу.

Что я увидел наутро, — да не случится в доме врага моего! Только открыл глаза, слышу голос бедной моей супруги, — она иностранка, немка.

Вижу:

она, прижав к груди единственного моего сына, так заливается-плачет, что камни и те разжалобились бы. Слуга и служанка, тоже остолбенев, стоят в углу и смотрят на меня с состраданием. Чье сердце не разорвалось бы в этот миг? Я вскакиваю как сумасшедший, гляжу на своего младенца — слава богу, жив-здоров! — Умоляю жену, но она никак не опомнится. Я не понимал, что же случилось.

— Безбожник! Ты убил меня! Что ты сделал со мной?— услышал я наконец.

Прислуга, со своей стороны, меня упрекает.

И вот узнаю, что я всю ночь напролет бредил, кричал, охал, что-то бормотал и па все вопросы домашних отвечал не по-немецки, а только по-армянски и, наговорив тысячу сумасбродных вещей, снова вступал в свои борения. До девяти часов утра я, оказывается, эдак проводил время в свое удовольствие, а они в отчаянии меня оплакивали!

В то утро, а потом в следующую неделю и месяц я пламенно желал — как и сегодня желаю — пойти к какому-нибудь знатному человеку, поклониться ему в ноги и сказать, чтоб он дал мне кусок хлеба,— и пошел бы я бродить по деревням, день и ночь собирать, что сотворил наш народ, и потом все это описывать.

Пускай теперь называют меня неучем. Язык мой разрешился ради тебя, мой благородный, родной сердцу моему, любезный народ! Пусть изучивший логику пишет для такого же, как он, ученого, а я — твой пропащий, неумелый сын — для тебя.

У кого в руках меч, пусть сразит сперва мою голову, вонзит его в сердце мое, а не то, пока есть у меня язык, пока бьется сердце в груди, буду я кричать неистово: «На кого меч подняли? Не знаете вы разве великого народа армянского?..»

Только бы ты, ты, мой народ благородный, полюбил, да принял бы мое дело и незрелый язык сына твоего, как родитель приемлет первый лепет младенца, который не променяет и на целый мир.

Вырасту — тогда будем и на замысловатом языке говорить.

Агаси — младший твой сын. Много у тебя сыновей старше его, именитей его. Приободри ты меня, свет моей жизни! И погляди, как я отважусь, приведу их сюда и поставлю пред очи твои, чтобы ты подивился, какие у тебя сыны, можно ли с ними предаваться горю. Лицо мое у ног твоих,— дай мне облобызать твою святую десницу. Прости меня, и пойдем к милому нашему Агаси.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Была масленица. В тот год навалило много снегу, он лежал и на горах и в ущельях. Ясная морозная ночь так сковала землю, что она под каждым шагом, на тысячу ладов трещала, скрипела, хрустела, звенела, издавала тысячу всяких звуков. Дрожь пронимала до костей. С веток каждого дерева, с крыши каждого дома свисали тысячи разнообразных ледяных сосулек, тысячи нагромоздившихся друг на друга обледенелых снежных комьев.

Казалось, горы и ущелья только что зацвели или же едва успели отцвесть:

стоят на пороге смерти и осталось им лишь испустить дух и сказать миру свое последнее «прости». Птицы, дикие звери, животные, гады,— иные окоченели и попадали тут и там, а другие заблаговременно, за месяц вперед забились в свои норы и там притаились, поедая потихоньку свои запасы в ожидании возврата весны.

Реки, ручьи задернулись ледяным покровом толщиной в добрый гяз, наросшим постепенно, пласт на пласт, и так сковавшим уста текучих вод и ключей, что, лишь стоя возле них, можно было расслышать глухой их голос,— он журчал грустно, уныло, то вдруг умолкал понемногу, немел, застывал.

В то утро, едва лишь солнце приподняло голову с ложа сна и взором окинуло мир, лучи его так засияли, засверкали, заблистали над горными вершинами и полями, так заиграли со снегом и льдом, смеясь, переливаясь зеленым и красным цветом, что, казалось, алмазы, изумруды, яхонты и еще тысячи самоцветов рассыпаны по долинам и маковкам, излогам, склонам гор.

Холодная вьюга с горных высот, свирепый ветер из ущелий, почуяв такую волю, так стали завывать, дуть, мести и взвихривать снежную пыль, что у путника коченели нос и губы и кожа трескалась. Они раздирали несчастному лицо, били его без устали по голове, по щекам, забивали ему глаза и рот.

Многих сбрасывали в ущелья, где они и погибали. Иных, бездыханных, погребали под снегом, других сгоняли в сторону с дороги, с одеревеневшими ногами и головой закидывали куда-нибудь в горы или долины и душили там, либо швыряли их умирать на острые камни.

В такой-то лютый зимний день, лишь только свет отделился от тьмы и восток зарделся зарей, канакерцы проснулись, встали, пооткрыли ердыки, умылись, перекрестились раза два, пожелали друг другу доброго утра, накрыли чем попало еще спящих детей и отправились каждый по своим делам.

Старики, расчесывая на ходу бороды и перебирая четки, старухи с чадрами под мышкой не спеша вышли из домов и, читая «Отче наш» или бормоча под нос «Отрекаемся» либо «Исповедуем», издали друг с другом здороваясь, многие с ковриками или шкуркой в руках, чтобы на пол под себя подостлать,— тесной гурьбой подошли к церкви и облобызали дверь.

Пришли так рано, что и попа еще в храме не было; сказали звонарю, чтоб ударил в колокол, сами же, отвесив несколько земных поклонов, разостлали друг подле друга свои коврики — мужчины перед алтарем или между колоннами, женщины позади,— потом стали на колени и, принаклонясь друг к другу, начали беседовать про свои дела: что на селе да как дома, справляться взаимно о здоровье, пока наконец не пришел поп. Зажгли свечи, лампады,— где не было масла — пономарь подлил. Потом он накинул на попа ризу и в ожидании, когда явятся второй пономарь и дьячки, тоже положил несколько земных поклонов, стал на колени, пропел псалом, сотворил молитву, оглядел хорошенько всех пришедших — у кого осведомился о здоровье, с кем потолковал о том, о сем — и стал глаза протирать, пока народу не наберется побольше. Второй пономарь пришел, прочитали «Отрекаемся», причем головы накрыли шапками, а лицом обратились на запад; потом снова повернулись к востоку: начали «Верую», «Грешен», еще раз ударили в колокол.

Где не было колокола, там звонарь поднялся на крышу, на кизячный стожок, покричал оттуда, и обедня началась.

Поп с дьячком служили, народ клал земные поклоны; люди крестились, становились на колени, присаживались, а усердный, расторопный пономарь то подрезал свечной фитиль, то затеплял лампаду или же, почесывая себе бороду, потирая лысину и позевывая, сновал взад и вперед по храму, либо заправлял кадило или хлопал по голове ребят, чтоб смирно стояли, не поднимали шума и не перебегали с места на место. Время от времени он доставал из кармана табакерку, встряхивал, сначала нюхал сам, чихал, крестился или же проклинал дьявола, потом, в знак уважения, угощал коекого из знатных сельчан, степенно отходил и снова важно, чинно возвращался на свое место, либо же исполнял приказания священника.

Между тем молодые парни, свободные от летних занятий,— зимой тебе ни косить, ни молотить, ни сад прокапывать, ни лозу обрезать, ни солому возить не надо,— потянулись разок-другой, потерли глаза и, еще не совсем стряхнув с себя сон, пошли в хлев задать сена скотине и лошадям, убрать под ними, а потом свести на водопой, почистить коней скребницей да привести с песнями обратно, привязать и идти в дом.

Стыдливые молодки, подтянув до полноса шелковый, золотом расшитый ошмаг, спустив край лачака ниже глаз так, что лица их вовсе оказывались невидимыми, надев шелковую или синего холста минтану, нарядившись в канаусовую или полотняную сорочку, вчетверо или впятеро обмотав вокруг талии широкий кушак,— легко и проворно, словно пташки, слегка попрыскали на лицо водицей, утерлись полою, и одна стала подметать пол, другая убирать двор, а третья уже высекла огонь из кремня, чтобы затопить тондыр и, заготовив что надо, расставить котлы и приготовить пищу.

А молодые девушки дома расчесали себе волосы, заплели косы, закинули их за спину, надели остроконечные шапки с красным верхом, повязали уши, накинули на плечи полотенца, положили на них кувшины с заткнутым горлышком и пошли за водою для дома, потом, наговорившись друг с другом у воды, возвратились каждая к себе, опять-таки друг с другом по дороге беседуя и смеясь.

Солнечный луч проник в дом. Борей свистел, жужжал; вьюга шипела, пыхтела, выла, забрасывала снег через окна, через ердык, набивала им глаза и уши.

Дети встали, впросонках расселись рядышком вокруг тондыра и, еще неумытые, топотали ногами о камень, о землю, лезли с кулаками на матерей, требуя хлеба.

Черный, густой дым кизяка застилал входную дверь и ердык, обращая дом в целое дымное море,— глаз человеческий ничего различить не мог. Плач и хныканье детей выводили из терпенья, от них сверлило голову. Тот ревел в колыбели, тот кричал под одеялом, с глазами и ртом полными дыма. Иные, не довольствуясь полученным куском, хныкали; и клянчили еще,— авось, дадут, чтоб замолчали!

Бедная хозяйка не знала, чей рот рукой закрыть, чей насытить жадный глаз, а сама то откроет глаза или рот, то закроет,— совсем из сил выбилась. Сколько она наглоталась дыма, сколько нанюхалась табаку!—чихала и кашляла так, что сердце к самому горлу подкатывало. Столько терла она глаза свои, столько лила горючих слез, что вовсе почти ослепла.

Столько топталась она из угла в угол, сгорбленная, словно в куриной слепоте, что не могла уже спины разогнуть. А тондыр все истовей разгорался. Котлы кипели, клокотали. Она еще разок прошлась веником вокруг тондыра, навела чистоту, потом попробовала кушанья, посолила и стала.ждать, когда ее домашние придут из церкви.

Но бог смилостивился: дым разошелся, ветер притих, кто по воду пошел — вернулись; и парни собрались, и солнце уже поднялось па добрую сажень,— но пока не пришли из церкви, пока не произнесли приветствия «Господи, помилуй», никто из домашних не смей и кроху малую взять в рот!

Еще восьми не было в то время, о котором я веду речь.

— Эх! то уж не заутреня для нас получается, а, по правде сказать, ослиная свадьба!..— заговорил Агаси, старшой Оганеса, сельского старосты, и, раз открыв рот, стал бормотать про себя, ворчать, что оседлал, мол, своего серого, приготовился выехать на сегодняшнюю джигитовку, собирался наскоро закусить чем попало, вскочить на коня и поскакать с такими же парнями, как он сам,— погулять с ними, как им по душе.

Чего тянут без толку, будь они неладны, жилы вытягивают? Положил дватри поклона земных, перекрестился разочка два, и готово: облобызай церковную дверь — да и домой, займись каждый своим делом.

И зачем это нужно?—вцепились в церковь, как в конский хвост, не дождешься,— а ты знай, рот открывай да закрывай, пока не скажут тебе:

«Будьте благословенны»,— тогда и хлеба отведывай. Вот тебе крест, эти старики да старухи, чем старше становятся, тем у них разума меньше.

Хочешь сердись, хочешь — воду студеную пей. Хоть помри, а дожидайся, когда отмолятся, придут, скажут: «Господи, помилуй»— тогда еще, может, кой-чего перепадет. Не глядели бы глаза, все нутро сохнет. Ведь нынче и жертву не резали, стало быть, и с паперти не раздают — есть еще смысл там канителиться, ежели б хоть глаз чему-нибудь порадовался, рот бы хоть вкус мясного почуял, нос бы его запах нюхнул...

Попы сегодня что-то больно ретивы — им разве дело, что волк овцу утащил?

Меры не знают: хорошо ли, плохо ли,— знай, мелют, а не то чтобы приподнять рычажок,— зерно-то и посыпалось бы, глядишь, поскорей,— и каждый бы уж дома был.

Им и в голову не приходит, какой нынче день. И кто это установил такие порядки? Будь помянут добром отец его, а про самого что сказать?—видно, вместо хлеба он сено жевал, вот оно что!..

Животы подвело — вишь как урчит, — а ты все ж таки жди, томись, пока служба отойдет и наступит для брюха пай небесный… — Да ну тебя совсем! Что с тобой? Лучше потерпел бы немножко да придержал язык! Чего ты с самого утра ему волю даешь? Авось, в животе у тебя не пожар, не сгоришь, не испечешься!—сказала мать, сердясь.

—Точно весь мир разграбили, а ты остался ни с чем, все на свете пропало а ты один остался. А мы, по-твоему, не люди? Нас, по-твоему, не бог создал? Из земли мы что ли выросли? Ох-ох-ох-ох!.. Нынешние парни вовсе с ума сошли, на привязи держать их надо. Старших не уважают, не ценят ни веры святой, ни могущества церкви божией, ни молитвы. Бог за то на нас и разгневался, оттого и сыплются на нас беспрестанные бедствия. Каждый своего коня погоняет. Еще молоко на губах не обсохло, ходить еще немеет, а уж ногу закидывает,— нет, не потерпит этого бог. Встал с постели, так перво-наперво бога прославь, осени лицо свое крестным знамением, о душе помысли, а потом и делай, что хочешь. Авось, с этого не треснешь. Та, та, та... Избави бог от нынешних детей. Позволь им,— так они весь мир разрушат. Хорошо еще, бог терпит такое беззаконие. Будь я на его месте, не потерпела бы!..

Агаси был покорным сыном. Матери он ни слова не сказал, смолчал, однако и слова пропустил мимо ушей. У него земля под ногтями горела. Сердце готово было через рот выскочить.

Бедный парень, вырос на селе, в церковь почти никогда не ходил, молитв не слыхал, жил себе на здоровье в лугах да в горах. Один раз на пасху да раз на рождество он, правда,— да ослепнет сатана! — слушал колокол и обедню — но какой с этого прок? Ни сердце, ни душа его на это не отзывались. Для него, что церковная служба, что волчья свадьба — все было равно. Ни слов он не разумел, ни значения молитв, а когда клал земные поклоны или стоял на коленях, так спина болела и ноги тоже. Подожмет если под себя ноги, сядет — устает, а на ногах стоять — никакого терпенья не хватает. Нередко поневоле выходил на церковный двор, садился там на плиту надгробную, высыпался всласть и шел обратно в церковь.

А то иной раз придет, когда все уж кончено, возглашают уж «Будьте благословенны!» Так ничего: раза два перекрестится, приложится к церковной двери — и домой.

Ну, а мы разве не то се самое делаем? Чего же удивляться неотесанному мужи у или смеяться над ним? Ведь и попы-то сами в ином месте черного от белого едва отличают.

Бывало, при чтении евангелия поп тысячу раз очки поправит, а то на дьячка либо на пономаря сердится; аналой к самой груди придвигает; ил же потеряет в книге главу или страницу и возьмет в руку свечечку, или же бьет псаломщика по голове, чтоб тот свечу прямо держал.

А частенько к тому же попадалось, откуда ни возьмись, какое-нибудь словно такое плохое, неудобоваримое, затруднительное, наимудреннейшее, что сам черт ногу сломит! Оттого ли что поп больно уж нагибался или свечу чересчур близко держал,— книга нередко загоралась, а то и борода.

Однако подобные слова были у них на примете: как только к ним подступят, так либо вовсе обойдут, либо одну букву выговорят, другую проглотят.

Случалось, что увидят «свт», а прочтут не «свят», а «сват»; или стоит «гд» — «год», а прочтут «гад». Ну, а молящийся либо клянет попа, либо вовсе слушать перестает.

Когда же недоставало какой-нибудь буквы, то — не приведи бог!—и народ, и поп, и дьячок все голову ломали; из каждых уст свое слово вылетало,— надо в зурну дуть, а они в бубен бьют, чтецу вместо свечи рипиду или метлу суют.

Тут уж кто печатника славословит, кто переплетчика расхваливает. В конечном итоге не столько люди за спасение души своей бога благодарили, сколько за избавление от книг от святого, то есть евангелия. А уж если в то время случалась присутствовать иеромонаху, то, не приведи бог! — так и застревал осел в грязи, у чтеца и ноги и руки дрожмя дрожали и язык вовсе отнимался.

Удивляться, впрочем, тут нечего,— что им делать, беднягам? Школ в деревнях нет, в городе порядочного: учителя не найти, а у многих, вдобавок,— пошарь в животе, так ни аза не отыщешь. И то уж много, что хоть кое-как черпают воду из посудины, все-таки дело свое делают, справляют церковное богослужение. Все мы хорошо знаем, на ком тут вина, но сейчас не время об этом заговаривать.—Да и что мне сказать.

Разумеющий уразумеет, может, и в затылке почешет, да только с того сыт не станешь. Лучше бы, не откладывая, дело налаживать, не повторять: завтра, завтра!..— Завтра такой же день, как и сегодня. Пока будем откладывать, волк всю скотину перетаскает. У кого есть уши, да услышит,— а не то, смотри, о камень споткнешься!

Наш Агаси, чтобы сказать правду, кроме того три-четыре раза в год причащался, исповедовался, постился, от пищи воздерживался, участвовал в жертвоприношении пасхальном, возжигал ладан и свечи. Все грехи свои, бывало, попу на шею навяжет, а сам рот утрет и руки умоет, да и станет себе в сторонку. Но только исполнив, что долг требует, ни в чем он не менялся — по курдской поговорке: «Подпасок был — подпасок и есть». Та же вода, та же мельница: и в мозгу не прибавилось, и во рту не сладко. И дорогу в церковь, и ладан, и свечу вовсе, можно сказать позабывал. Знал только обычай. С тех пор, как прозрели глаза, знал, что в кануны великих пяти праздников не следует вкушать мяса, что нужно ходить в храм божий, поститься, причащаться, служить обедни, устраивать трапезы поминальные, святить могилы. Другие делали,— и он делал: кормил нищих, нередко приглашал священника и народ и поминал души усопших своих родственников.

Все эти обычаи — прекрасные обычаи, несравненный закон, все это — святое богопочитание и человеколюбие. Дай бог, чтобы каждый народ обладал теми чертами добродетели, коими отличается избранный наш народ,— но Агаси часто на то именно и злился, что не растолковывали ему, в чем сила всего того, что по обычаю выполнялось.

Выходил он в поле, видел хлеба и плоды, деревья и цветы луговые, видел в небе сияние ясного солнца, месяца, звезды — и часто душа его воспаряла, ум возлетал, нередко очи наполнялись слезами, он останавливался, как вкопанный, и казалось ему, что привели его в рай небесный. Он раскрывал объятия свои, обнажал голову, обращал взоры к небу, либо окидывал ими землю, вздыхал и хотелось ему воскликнуть: «Ах, кто же ты, кто? Слава тебе, господь-создатель, столько благ для нас сотворивший! Ах, зачем ты святого лица своего нам не явишь, чтоб могли мы припасть к ногам твоим, наше сердце и душу в жертву тебе принести! Как могу я сказать, что прекрасна только земля, украшенная тысячью цветов и растений?—как же промолчать мне о небе,—не оно ли дарует мне свет дневной, выращивает плоды на полях моих, а ночью от глаз моих отгоняет тьму и, возвышаясь над головой моей, подобно шатру, посылает дождь или солнце, чтоб мог я жить, вскармливать детей, быть полезным миру,—дабы по кончине моей люди могли прийти ко мне на могилу, помянуть простым словом и помолиться за упокой моей души? Ах! Господи, царь небесный! Каждый раз, лишь открою глаза и увижу творение твое, сердце мое превращается в огонь, глаза — в слезное море, уста не молвствуют — я весь пламенею, в жару, но диво — не сгораю в том огне, в воде той не тону. Блуждающий взор мой перевожу с куста на куст, с горы на гору. Взгляну ли на корни древесные или на горную маковку, очи мои мутятся, помрачаются. Шуршат ли древесные листья, летит ли птица, журчит ли родник, или соловей поет, дует ли ветер, ложится ли роса на лицо мое, загремит ли гром, польется ли дождь—мнится мне чей-то голос, чья-то рука, чья-то душа незримая, взывающая ко мне, манящая меня, радующаяся мне, — и будто говорит: «Вкушай все сие, земнородный человек, будь добр, твори добро, познай величие и попечение создателя, плодоноси, как дерево, благоухай, как цветок; порождай ключи, как гора, злаки, как поле; хлеб, как земля; свет, как небо... Наслаждайся господними благами и другому уделяй долю; увидишь бедняка — накорми его, насыть; летит ли над тобой птица,— покличь ее, дай ей зерна; будь щедр—щедро вознагражден будешь и познаешь на земле счастье».

Ах, все я сделаю. Жизни ли моей потребуют, — не пожалею и жизни своей.

Но, — господи боже милостивый! — что будет, если эта душа незримая вдруг, хоть раз один, явится мне, чтобы мне не сгореть, не истосковаться, не истомиться от сильной любви к ней? Ежели б хоть в сновидении увидел я однажды образ ее, в сердце моем не осталось бы горя, и я столько бы не жаждал, столько бы не страдал.

Ежели ты посылаешь ее в мир, о господь мой и создатель, зачем повелеть не хочешь, чтобы она хоть на день, на день лишь один, ах, на минуту, на одно хоть бы мгновенье показалось мне, чтобы увидел я ее, утолил бы сердце и снова стал бы творить, что она внушает; вынул бы кусок изо рта и дал другому, снял бы с себя одежду, покрыл бы чужое тело, дабы отец и мать моя возрадовались сердцем и сказали, что бог дал им хорошего сына, к их наставлениям не забывчивого, следующего по пути добра, поступающего, как они говорят...»

Так думал, выходя в поле, наш простодушный Агаси, и сердце его надрывалось. Возвращаясь из церкви, он благодарил господа бога, что служба скоро кончилась, что пришел он домой, что отдохнет немного и пойдет снова в поля,— и там опять раскроется сердце его, опять услышит он тот голос прекрасный и станет делать свое дело.

Нередко приходил он из церкви рассерженным, протягивал ноги в углу или под курсою, недовольно ворчал, жаловался, что в церкви, на исповеди, его о таких вещах спрашивали, так оскорбляли его сердце, что и во сне не приснится.

«Ты, брат, сперва пособи мне в том, что я наделал, а потом и спрашивай обо всем другом» —частенько говорил он всердцах.—«Сколько ни говори, всетаки битых два часа заставляют на коленях стоять, надоедают: скажи, мол, да скажи... А что мне сказать, коль я ничего такою не сделал? Что? Ты сделай так, чтоб у меня сердце хоть немного освежилось, согрелось. Какая тебе польза, что я много наговорю? Я и так делаю тебе уважение, виду не показываю. Что же? Так все и выговаривать, что на язык взбредет? Ты такое спрашиваешь, что во мне сердце трепещет — камень и то таких слов не выдержит. И как это в святом божьем храме о подобном спрашивать!— об этом и в пустынном поле говорить нельзя,— ветер, гляди, подхватит да до чужого уха донесет, и дома нельзя говорить — ни, ни,— стены содрогнутся.

Я своим коротким умом так рассуждаю: человек на исповеди сам должен подумать о мерзости своего прегрешения, о содеянном им зле, посожалеть о нем, раскаяться, попросить у бога даровать ему отпущение, чтобы он больше того не делал, дать силу, чтобы не сбивался он с пути, чтоб был добрый.

А если эдак насиловать, наваливать на человека бремя, наполнять ему слух такими вещами, без отклика в сердце— что ж из этого получится?— Ничего!

Ну, бейся целых пять дней головой об камни, постись хоть круглый год,— да если сердце твое не чисто, какая от этого польза? Сделал ты мне, скажем, что-нибудь плохое, так должен сам сердцем постигнуть, сам раскаянье почувствовать,— а оттого, что другой тебе подскажет, ты все равно своего желания, намерений своих не оставишь. Коли стал на колени перед попом, покаялся в грехах, должен так встать, чтобы совесть твоя была спокойна, чтобы слова его тебе в голову влезли,— а коли ты с тяжелым сердцем пошел да с тяжелым и встал — какой от этого прок?

Беда да и только — схватят за ворот и не отпускают. Как подходит день исповеди, видит бог, дрожь всего пробирает. Всю посуду, можно сказать, перемываю, весь свой мозг выжимаю да процеживаю, все хочу высмотреть, что я такого натворил,— чтобы самому сказать, не заставлять его спрашивать. Не грабил, не убивал, чужого хлеба не отымал. Богу это известно. Воровства, злодеяния всякого, непотребства — и в мыслях нет.

Сколько под солнцем, под дождем на коленках наползаешься! Утром уйдешь в поле, вечером придешь, никому дурного не желаешь — какой там грех? А они долбят: скажи да скажи! Сам я знаю, кто не человек, а греха мешок,— от них от самих отчета потребовать надо. Сами они на нас бремя наваливают, сами нас грешниками делают.

Верно сказано: кто век над книгой корпит, у того мозг в костях жидкий, в голове ума нет, а то еще, пожалуй, обасурманится. Грамотен мир построили, грамотеи же и развалят.

Врагу не пожелаю, чтоб он к ним в руки попал:

живьем съедят. Всего от них жди. Евангелие читают, обедню служат, а сами нам говорят: поступайте, как мы учим, а на дела наши не смотрите. Но как же не смотреть?— Я, авось, не слепой, слава тебе, господи! По какому пути ты идешь, по тому же пути и я должен идти с тобой вместе. Ты иди прямо — и я пойду прямо: силком ведь не заставишь. Сам ты как рак вкривь ползешь, а с меня требуешь, чтоб я криво не шел. Ты сперва сам делай, потом меня наставляй. Я тоже знаю, что бог дурного не любит. Уж коли я — прах земной — дурное ненавижу, станет ли его бог терпеть? Есть у тебя что сказать— скажи, а нет, так не тебе и караваны грабить. А то сядут, говорят долго, длинно, вещей помянут тысячу, чудес тысячу порасскажут, а содержание— пустота, семь горошин, ни соли, ни приправы.

Ведает Христос, я у дерева да у поля своего больше поучаюсь, чем у них.

Слушай: денег захочешь — дам денег; нет денег — голову продам, тебя поддержу,— ты только мне такое скажи, что в моей бы голове уложилось.

Если на зов мой поспешишь мне на помощь, тогда хоть души моей пожелай — не откажу, вот увидишь.

Ну, да об этом — мимо. А вот хоть бы наш священник Маркос: накинет ризу на плечи, подберет штаны,— и бегает с утра до вечера по улицам, шлепая туфлями или кошами стуча, подергивая плечами, с посохом, четками своими крупными погромыхивая, все рыскает, не посчастливится ли где на покойника или на крестины, не пахнет ли пловом с бараниной, ягненком жертвенным,— и уж он тут как тут: чихает, кашляет, хлопает себя по ляжкам, по голове, сокрушается,— а смотришь, он уж дверь высадил да и ворвался; стал, как ангел смерти, возле тондыра. Никто не приглашал, сам сел, спросил себе водки, закуски — можно подумать, что половину души умершего самолично взялся из греха вытянуть. Еще саван не сшит и покойника-то еще не обмыли, а уж он спешит потребовать плату за похороны и что ему полагается из вещей скончавшегося. Бог не стерпит! Слушай, ты сперва подойди, возьми меня за руку, отечески меня ободри, утешь ласковым словом, а потом бери и душу мою: коль не отдам, будь я наказан.

Ежели у кого званый обед, он сам садится во главе скатерти, ест за пятерых.

Как почует запах бурдюка, начинает у него в брюхе урчать. Ну, что ты за человек после этого? Не помрешь же ты с голоду, чтоб тебя и так и сяк! До чего себя допускаешь? Ведь брюхо твое не преисподняя, чтобы все на свете поглотить! «Гора да ущелье — в брюхе поповском» — верно сказано. В уста того облобызать, кто эти слова сказал. В евангелии надо бы их на полях написать, чтоб они читали и разумели. Того гляди, и нас живьем съедят.

Ребята наши пастухами заделались, гуляют себе, никто о них не заботится — хоть бы азбуке, хоть бы каракулям их научили. Нет, только о себе самих думают. Так ведь нельзя...

Правда, я читать-писать не учен. Ослом родился, ослом и вырос. Почем я знаю, какой такой поп, какая такая церковь? Эдакие мудреные вещи в мою тупую голову не лезут,— не лезут да и только, хоть тысячу лет мне тверди, хоть помри я, тресни, хоть ноги об камни оббей! А вина на том, кто не научил меня читать. Но дело не в одной только грамоте. Говорите, что хотите, но я своей неотесанной башкой так сужу: поедать кривдой нажитое добро да спать целый день в праздности,— это нечестно. Человек должен сам работать, чтобы честно хлеб есть».

Кто слушал Агаси, мог бы, пожалуй, подумать, что он какой-то сумасброд, бездушный, безбожник, человек, отрекшийся от своей веры,— ежели так побивает каменьями, так осуждает жалких наших книжников, забывая о том, что они вкушают животворящее тело и кровь христову — да пребуду рабом святой силы их! Они властители душ наших, они очищают и избавляют нас от грехов. Им дарована власть на земле и на небеси, им дано открывать и закрывать перед нами двери рая. Если бы их не было, наши души в аду, в жарком углу огня вечного мучились бы и мучились и чертям бы достались на долю. Если при переправе через висячий мост волосяной не будут они держать нас за руку, мы сверзнемся в пропасть, и каждый кусок тела нашего попадет в когти тысяче чертей. Что хочешь говори, что хочешь делай,— никто тебя не удерживает! Каждый сам себе хозяин. Но тому, кто о подобном заговорит, зубы надо выбить, чтоб образумился.

Что поделаешь? Деревенский осел, с толстой башкой, с жидким мозгом, грубый, неотесанный, не видал он ни учителя, ни школы. Одна была у него школа — убирать навоз из-под лошади, держать рукоятку плуга, поле пахать да садовничать— больше ничего он не знал. Ежели человек ест не умывшись, месяц за месяцем, день-деньской в поле да в хлеву,— что с него спрашивать, что обижаться и обращать внимание на слова его? Что мужик, что животное дикое — все одно. Ежели человек не знает, как надо креститься — к груди ли сперва приложить руку или ко лбу, справа налево или слева направо, ежели он за целый год всего раз пять побывает в храме божием,—кто на его рыло смотреть станет?

Может быть, причиной всего недовольства Агаси была масленица и то, что служба церковная так сильно затянулась. Может быть, думал он, что его сверстники, другие деревенские парни, уже готовые, на конях и со щитами выехали в поле, а он опоздал. Может быть, именно поэтому так взывал он к справедливости, роптал, разглагольствовал, брал грех на душу — до этого дня ни отец, ни мать голоса его не слыхали. Ежели такова была причина, можно и забыть его безумные речи, простить его,— но всякому другому, кто говорит такие нелепости и пустословит, надо залепить рот глиной, чтобы знал меру.

Итак, пусть тот, кто слышал Агаси, не гневается и не подымает руки, чтоб ударить его по губам. У других язык и позлей бывает. Но редко у кого такой добрый нрав, доброе сердце, такая душа, как у Агаси.

Он был уже не мальчик, ему было за двадцать лет, но перед отцом и матерью держал он себя, как невинный ягненок. Не было такого дня, чтобы он в чемлибо их ослушался, чтобы сказал кому-либо неприятное слово. Когда глаза его встречались с их глазами, он тотчас улавливал родительские мысли и из кожи вон лез, чтоб исполнить их волю.

Все односельчане на него радовались, все клялись его головой. Восхищались им, хвалили его, благословляли. Если с кем-нибудь приключалась беда, если кого-нибудь постигало горе, он забывал самого себя, спешил прийти на помощь. Кусок изо рта вынимал и отдавал другому. Не столько охранял свое собственное добро, свое поле, свою скотину, сколько имущество соседей.

Будучи сыном старосты, был он другом нищих и слабодушных.

Заходил ли сирота в их дом, он расстилал скатерть, открывал кошелек; если у кого-нибудь не было плуга, он отдавал свой, не было быка или подпаска,— посылал своих. Если у кого-нибудь недоставало денег, чтобы нанять работников обрезать лозы, вскопать или закопать, или же откопать снова по весне, он сам собирал деревенских парней и шел без зова, без просьбы, делал там дело, и хозяин, придя в свой сад, изумлялся, молил о ниспослании ему счастья в жизни,— ибо, если в нашей стране не закопать вовремя виноградные лозы, то они все погибнут. Многие отцы и матери завидовали его родителям, видя у них такое доброе дитя. Где случалось какое-нибудь сборище или расстилалась скатерть, он всегда был впереди других, веселил и развлекал.

Отменный рост его, темные-претемные очи, брови, словно пером расчерченные, лицо красоты бесподобной, сладкая его речь, приятный голос, широкие плечи, высокое чело и золотистые кудри всякого сводили с ума: кто посмотрит,—изумится, не может наглядеться.

Когда брал он в руки саз, в тог же миг камни, деревья—все начинало дышать, одушевляться, говорить.

Правда, от солнца лицо его загорело, утратило свой нежный цвет, но когда он смеялся, когда раскрывал глаза и подымал брови, казалось, распускается роза, от лица его исходило сияние.

Пуля из его ружья никогда не знала промаха. Сердце у него было столь доброе, что он понапрасну не убил бы птицы, не задавил бы и муравья, но разбойники-враги день и ночь притесняли сельчан, и если случалось, что тюрки забирались в сад, чтобы убить его или его соседа, тогда где бы он ни был, хоть на самом небе, являлся в ту же минуту; стоило позвать его с другого конца села, он мгновенно был тут как тут, и если словами не удавалось уладить дело, тогда показывал свое уменье владеть шашкой, ружьем и руками, и враг смирялся, как побитая кошка, или же попадал в давильный чан, где его и хоронили,— и концы в воду, ибо тысячу раз было испытано и замечено, что пока тюрка не побьешь, он тебе другом не станет.

Такая была у него сила, что он хватал взрослого мужчину за пояс и подымал, как цыпленка, выше головы: повертит, бывало, и вновь опустит. Когда садился на коня, то стоило ему поднять руку, как лев-конь сам сгибался и подставлял спину. Пять человек могли на него напасть, а все не скрутили бы могучих его рук. Одним ударом шашки рассекал он шею буйволу или быку, да так, что кончик лезвия врезался в землю. Часто одной рукоятью шашки отгонял он прочь двадцать разбойников. У тюрок при одном его имени все печенки отрывались. Возникала ли драка, сколь часто при одном его голосе дерущиеся разлетались, как мухи, рассыпались в разные стороны, с глаз долой!

Ему дали прозвище «аслан баласи» (сын льва). Если б пустить его к разбойникам и грабителям, даже связанного по рукам, и то остался бы он цел и невредим.

Но при таких удивительных качествах все же с детьми он бывал ребенком, со взрослыми — взрослым.

Он так стоял перед ханом или шахом, так держал им ответ, словно рожден был царским сыном. Никогда не исчезали с его лица смех и радость, так чисто было его сердце, так безмятежна совесть, так праведна душа. Каждое слепо его было, что бесценный алмаз.

Многие матери мечтали взять его в зятья и окружить заботой. Молодые девушки, услыхав голос или одно даже имя его, готовы были душу ему отдать. Часто, когда, идя за водою или стоя на крыше, видели они шедшего мимо Агаси, думали, что это проходит ангел и замирали, очарованные.

Слыша его голос, видя стройный его стан, все загорались, теряли рассудок, готовы были душу свою вынуть и ему отдать. Когда пели «Джап гюлум», ворожили или гадали, он один бывал у всех на уме. Его одного видели во сне и просыпались, вздыхая от любви к нему.

Ежели какой-нибудь из девушек перепадало из его рук яблоко или роза, она хранила их за пазухой, если даже они уже гнили или засыхали,— засыпая, клала на подушку, просыпаясь, нюхала, прижимала к груди и к лицу. Когда он бывал где-нибудь в гостях, то с тысячи мест, сквозь щель в стене, с порога, из-за угла, очи девичьи только на него и глядели. Не каждая ли желала тогда, чтобы рука Агаси коснулась ее руки, дыхание его слилось с ее дыханием, либо шашка его вонзилась ей в сердце, чтоб поскорей стала она ему жертвой, чтоб Агаси похоронил ее, чтоб сердце Агаси о «ей болело, чтоб слезы Агаси над ней проливались, но увы! — Агаси давно уже исполнил свое заветное желание, а их мечтам суждено было при них оставаться.

Все село такою пыла то к нему любовью, что даже песню о нем сложили — сами пели и детей учили:

Джан-Агаси, ты наш венец, Глаз от тебя не отвести.

Свет обойди с конца в конец — Нигде такого не найти!

Мы рады жизнь тебе отдать, Тебя лелеять, ангел наш, Мы будем и в гробах взывать, Тебе всю душу предавать.

Ты небу свет и блеск даешь, Цветам — их душу, аромат.

И если мимо ты идешь, Все горы кланяться спешат.

Твой саз услышав, соловей И роза плачут, полюбя, И бьют себя по голове,— Им горе, если нет тебя.

Пока мы живы, свет ты наш, Над нами кров всечасно твой, И мертвым ты покой нам дашь, К нам на могилу став ногой.

Украсить дом таким сынком Завидно было б и царям, И в прах при имени твоем Свирепый враг сотрется сам.

В лучах лицо твое светло, Ты солнцу мил, наш дорогой, И облака, раскрыв крыло, Твоей любуются красой.

Из дома ли выходишь ты, Все очарованы кругом, А если речь заводишь ты,— Все шепчут, за тебя умрем!

Пером писалась бровь твоя, Чинаре твой подобен стан Все в восхищенья от тебя Сюда, сюда, скорее, джан!

Однако, что бы ни делал Агаси, дома он вел себя как настоящая молодица.

Правда, на сей раз малость разошелся,— но и то по случаю масленицы Ключи от винного погреба, а также и от кладовой были в кармане у матери.

А она все упорствовала, все упрямилась: пока не кончится церковная служба, хоть помри, капли воды не даст. Молодая его жена уж и так, и эдак старалась,— но что могла она поделать? От нее, бедняжки, ничего не зависело.

Неумолимая свекровь ни на кого не смотрела, никого не слушала. Все собственными руками приготовила: водку, вино, курицу, яйца, баранину,— но пока не кончилась служба в церкви, горе тому, кто, пройдя мимо, до чегонибудь пальцем дотронется!

Навели порядок, и в саку разостлали ковер, затопили бухарик, подмели во дворе и в доме: сегодня приглашены были сюда сельские старейшины,— каждый по очереди угощал других день за днем всю масленицу — так уж было заведено. Агаси поставил человека на крышу, и тот давно следил, когда же наконец выйдут из церкви. Как только слуга завидел белые чадры женщин, он поспешно вбежал в дом и обрадовал молодого хозяина.

Но мать стояла на своем, поступила-таки по-своему: не дала Агаси даже пошевельнуться, пока бабушка Сарахатун не вернулась домой, не отложила в сторону свой псалтырь и чадру, не сказала всем «Господи, помилуй» и не оделила всех просвирой.

— Да не прогневается на вас бог,— вы мне сегодня всю душу вымотали, замучили вконец,— пробормотал Агаси, положил в рот кусочек просвирки и, не дожидаясь прихода гостей, выскочил из комнаты и исчез за порогом.

Добрый конь, видно, за честь себе почитал держать на спине такого наездника. Не успел Агаси коснуться ногою стремени, как конь согнулся и начал игриво мотать головой, бить копытами землю, высекать искры подковами, ржать, фыркать — и так сорвался с места, словно крылья у него отрасли.

Товарищи Агаси тоже собрались вместе и все приготовили: ждали своего старшого, однако начинать пир не осмеливались, видя, что почтенные старейшины по выходе из церкви все еще стоят посреди села, беседуют, толкуют каждый о своей злобе дневной.

— Никак-то не уберутся эти старцы беззубые, не дают нам старикашки успокоиться и за свой пир взяться!—сказал один, всердцах скрежеща зубами.— Сами, ишь, одряхлели, молодость свою забыли, вот и не хотят того, чтоб и мы пожили в свое удовольствие!.

Но староста Оганес, человек опытный, искушенный, с бородой и волосами, поседевшими от тысячи всяких злоключений, тысячу раз побывавший во всяких переделках, стоял степенно, гордо и наказывал сельскому рассыльному, что буде появится какой тюрк, он бы его свел куда-нибудь и угостил, да чтобы за той собакой хорошенько присматривал,— не укусила бы кого. Потом, забрав с собой попа, все потихоньку двинулись к его дому.

Как только они удалились, так для наших молодцов и звезда блеснула.

— Старейшины идут! Эй, вы! Отойди, посторонись, дай дорогу!.. — так закричал рассыльный Котан, слепой на один глаз и до того криворожий, что одна половина бороды, спутавшись, торчала у него на лице, а другая прилипла к шее до челюсти, да там и присохла,— вот до чего много говорил он и орал на своем веку.

Сам царь не столь торжественно входит в палаты своего дворца, как старейшины нашего села входили в свою теплую саку,— а на многих из них всей одежонки меньше было, чем на два рубля.

Кто был обернут в неразорвавшуюся за десять лет, истрепанную бурку, кто накинул на плечи во многих местах заплатанную, изношенную курдскую абу, которою, правда, рот и борода покрывались, но пониже пояса — куда там!

Рваная, из жидкой шерсти чуха в тысяче мест свисала клочьями, и они так трепыхались от ветра, что, казалось, будто он хочет и их унести с собой.

А на голове у каждого — словно целый баран насажен? Кто был малость пожирней, побогаче, у того ноги и голова были вроде как в порядке, все-таки была на них, сколько бог послал, можно сказать, одежда: новые лабчикы, штаны из темно-синего миткаля с вышитыми краями; чуха светло-синяя из тонкого сукна или езидская капа тоже из синего миткаля; белый полотняный либо шерстяной кушак. Ворот рубахи у кого канаусовый, у кого полотняный.

Архалуки, правда, заплатанные, но не больше, как местах в десятидвадцати,— и то заплаты разноцветные, где красные, где желтые, где в полоску, так что иные архалуки можно было принять издали за пеструю попону или за полосатый кошачий хвост.

Но всего примечательней, на каждом из них была шуба из шкуры гиены.

Снаружи нагольная, красного цвета, как хной окрашенная окладистая борода турка, все тело прикрывала, голого места не оставалось. Полы и свисающие с плеч узкие рукава—точь-в-точь ослиные поводья—доходили до самой земли и начисто подметали место, которого касались, превращали его в зеркало.

Меха на каждой шубе было с пядь толщиной, но, увы, от обильного солнца да от дождя он в такое пришел состояние, так выцвел, так вылинял, что похож стал на шкуру какой-нибудь шелудивой лошади. А пыли да грязи на такой шубе — за целые десять лет! У многих на плечах и спине зияли огромные дыры„ шерсть и волос оттуда повывалились,— можно было подумать, на первый взгляд, что это верблюд по весне линяет.

У иных на папахах шкура совсем стала чалой и из верха повыползла шерсть, так что при малейшем дуновении каждая шерстинка взлетала в воздух и кружилась над головою.

Но тем не менее нельзя было не радоваться, видя, как староста, да и большинство других старейшин, заломив шапки набекрень, надвинув их на правое ухо, с удовольствием перетягивали с плеча на плечо свои пятиовчинные шубы, потряхивали головой, чтоб папахи не дурили, знали свое место и держались прямо.

Нет-нет угощая друг друга понюшкой табака или же засунув руку приятелю за кушак, либо обняв его за шею, припоминали они свое детство, шутили, подталкивали друг друга, свистели, прищелкивали, фыркали, чмокали, крякали, а то и хохотали, гоготали, гремели и гудели вовсю.

Многие до того досмеялись, что в спину вступило,—словом, пока из церкви до дому добрались, чуть ли не год целый прошел: всё они по дороге останавливались, то там, то тут, беседы беседовали.

Я уже сказал — и это правда,—что многие, хоть и обуты были в трехи, но без чулок — нечем было голую ногу прикрыть. У иных на чухе заплат было, право, с тысячу. На руках, на лице, в бороде накопилось навозу да грязи, да пыли, да сору всякого, видно, за добрый десяток лет.

У многих во рту и двух зубов не осталось, до того бедняги состарились. Что ж поделаешь?

Зато у каждого и дом и погреб битком набиты, трещат от всякого добра,— благодать божья, разве что змеиного яйца не найдешь.

В ряд стоят карасы с вином. Закрома полны хлеба, дойные коровушки и буйволицы с телятами да буйволятами — в хлеву на привязи, есть и добрый конь в конюшне и плуг со всей упряжью во дворе.

В кладовке грудами дыни, арбузы, груши, яблоки; всякие плоды висят связками. Как войдешь да обдаст тебя всем этим ароматом — так одуреешь.

Когда новобрачная с молодым мужем или какой-нибудь гость дорогой клали голову на подушку среди этой живительной благодари, чудилось им, что засыпают они в раю и в раю просыпаются.

У кого два, а у кого и три сада было, и работник, и пастушок всегда при доме — во всем доме гул стоял.

Карасы с когаком нашим севанским полным-полно. В горшках тебе и сыр, и каурма в особых кувшинах, и зох, и бох, и вохормакот. В других — масло, и топленое тебе, и сливочное. Тут же сыр в овечьем меху — что говорить, не дом, а море разливанное!

Если б и десять гостей зараз в такой дом понаехало да стали бы они целый месяц есть и пить да посуду бить, все ломать да портить, так и то добра и припасов у хозяина не убавилось бы.

Бывало, ежели какой чужанин, совсем сторонний человек, проходит мимо их дверей, хозяева уж его за руку тащат — непременно к себе зазовут, чтоб он с их стола отведал, а уж потом и отправлялся своей дорогой.

Увидя, бывало, в церкви заезжего человека, дослушают «Свят, свят, свят» — и станут на паперти, каждый старается первым заманить его к себе в дом.

Если желающих оказывалось много, тогда приходили к соглашению,— и недели на две, бывало, задерживали гостя: один день у одного попируют, другой — у другого, а то и все вместе его угощают, веселят, ублажают сердце чужедальнего человека.

У многих бывали и отары овец.

Иные в год продавали литров двести-триста груш, яблок, абрикосов и столько же раздавали беднякам и прохожим людям. Сохраняли еще и для врачевания, чтобы неимущий люд с гор — тюрки ли, армяне ли, у которых садов нет, — могли прийти, ежели захворает у них кто-нибудь, взять плодов и отнести своему алчущему больному, — чтоб не напрасно он ждал и надеялся. Ведь в нашей стране, чем бы ни хворал человек, его первое и последнее лекарство — плоды. Не будет плодов, ничего его не спасет, и язык его во рту засохнет, либо он и вовсе умрет, так и не утолившись.

Каждый особо выделял толику вина из домашнего запаса на нужды церкви, а также раздавал крестьянам, если в их селе садов не было, чтоб они души сродственников его поминали за упокой.

В канун пяти великих церковных праздников резали жертвенного барана или корову, заказывали требы, обедни, платили деньги попам и всем домом ходили на могилы близких своих, служили там панихиду и кормили нищих.

Ничего почти на базаре для дома не покупалось, кроме разве одежды, да и то холст либо ткань на мужские рубахи или чухи, большею частью молодухи да девки пряли и ткали дома, и шили сами.

А на жен поглядеть — с ума сойдешь! — утопали в шел куда атласе. Мужья сами себе во многом отказывали, а жен с ног до головы содержали в чистоте и опрятности. Мужчина всё в поле да в поле — на что ему? А женушка должна всегда быть в приборе, — чтоб все было на ней как следует.

Частенько, один назло другому, наряжали они и украшали жен своих, как весеннюю розу: шагреневая обувка, иногда и красные башмаки, шелковые шаровары, обшитые золотым позументом, алая шелковая же минтана, золотом шитый лечак, каламкаровый архалук, шуба соболья, серебряные пуговицы и запястья, расшитый ошмаг, лента бархатная с монетками, и на лбу оборочка, и на шалварах оборочка, воротник с узором, пояс золотой, кольца с яхонтами, ожерелье из янтарей или кораллов, — а между ними продырявленные золотые, и рублевки, и двугривенные; нагрудная булавка, серьги в ушах тоже из золота, а иногда и жемчужные; края минтаны также нередко жемчугом обшиты.

У многих в волосах и на голове всяких украшений да убранства на добрых пять туманов! У многих — нитка на лбу с монетами из чистого золота.

У каждого жена и дочь — словно хановы или бековы дочери.

Было у каждого в доме по четыре, по пять снох — и ежели заболит у него что, все они вокруг него хлопочут, ухаживают, готовы ноги ему вымыть и ту воду выпить. Стоило только ему подставить голову или спину, снохи и дочери наперебой норовили почесать его или поискать ему в голове.

Снимал ли он трехи или лабчины, каждая спешила делать то, на что горазда.

Одна растирала ногу, другая грела воду, та подносила кувшин, чтобы вымыть ноги и голову, та, засучив рукава, лила ему воду на руки, эта подавала полотенце, та подвертывала ему рукав, та прибирала одежду, еще одна стелила постель и укладывала его спать.

А когда, бывало, он спит,— разве могло такое случиться, чтобы муха пролетела мимо него или села ему па лицо?— до того внимательны были снохи и дочери.

Когда случался в доме гость, такая же честь оказывалась и ему,— разве посмели бы они поднять на него глаза? Если он выражал какое-нибудь желание, они не то что бегом, а стремглав бросались поскорей исполнить.

Сложив на груди руки, стояли и смотрели в оба, ждали, не прикажет ли чего хозяин или гость. При одном взгляде свекрови или свекра готовы были тот же растаять на месте, до того велико было их послушание.

— Вот это счастье, так счастье,— а деньги, что в них? Будь они прокляты и те, кто их чеканит! — нередко говаривали сельчане и качали головой: и съесть нельзя, и на себя не наденешь! Нынче набьешь карман, а завтра, глядишь, соси палец. С ними нет тебе ни ночью сна, ни днем покоя. Кусок в душу нейдет, словно брюхо у тебя разболелось. Деньги— это ржа, грязь на ладони. Сегодня есть, а завтра—поминай, как звали. Помрешь — и достанутся волкам да собакам. Что денег отведать, что собственного мяса съесть, — одно и то же.

А к нам, гляди, и сардар заходит, и богатей. Имелся бы в корыте хлеб, в карасе — вино, в мешке — мука, а там — будь я гол, как сокол! Да пропади моя голова, если я стану тужить. Был бы дом мои полон, была бы в доме благодать, дети были бы живы-здоровы, и пусть тысяча людей ко мне приходит, тысяча уходит,— разве это мне в тягость? Хлеб — божий и я тоже.

Кому приведется, тот пусть и ест, — слава богу, в запасе много еще кой-чего.

Были б сыновья здоровы, да сам я жив. Как может господь урезать пищу у своего творения? Я шапку набекрень заломлю да свое и наверстаю. Пускай ленивый тужит.

Нет, нет — кто деньгам предался, у того ни души, ни веры нет. Что деньги, что прах — всё одно.

Вон у золотых дел мастера П. много денег,— так что ж, разве он выше меня хоть на столечко? Или лучше моего живет? Кривой его глаз про то знает. От забот у него кожа с лица сошла, сам в щепку превратился, спина к животу прилипла, зубы торчат, глаза ввалились. Ветерок подует,— так он весь съежится, в клубок свернется. Зажми ему нос — из него и дух вон.

Нет, ежели за год, не покушают моего хлеба тысяча таких и сяких, тюрков да армян, нищих да странников, да чужаков всяких, ежели не поспят они в моем доме, не выпьют моего вика — да разве могу я уснуть спокойно? А разрой хоть могилу мою — слова не пророню.

Изобилью моего сада конца-края нет,— и в Тегеране и в Стамбуле сад мой знают. Как же можно другому отказать? У меня так заведено: ешь сколько влезет да еще полный мешок и хурджин вдобавок должен домой к себе отнести.

Сам дерево посадил — сам под ним спишь, сам плоды взрастил — сам ешь:

что может быть лучше этого на белом свете. В новое не одеваюсь, по мне и старое хорошо. Кто мне может помешать? Кто меня по голове бьет одевайся, мол, в шелк да парчу? Разве ж я не хозяин своей головы?

Войдешь в город,— покажется, что голод в мире: ни тебе довольства, ни благополучия. Да коли хлеб и воду за деньги продавать, так куда ж деваться, кому руку протянуть?

Видел я не раз, как в лавках лежат кучками рублевки, золотые, всякая деньга, — так вот, как начнет хозяин эти деньги пересчитывать, у него всякий раз душа будто из тела выходит,— ведь вот до чего трясутся они над своей казной! Подумаешь, деньги — крылатые, гляди, улетят!

А протяни-ка руку такому человеку — да будь я собачий сын, да не удостоюсь я горсти праха, если неправду говорю,— свидетели бог и земля, и небо, и море, и суша!—не подаст тебе и соломинки в глаз ткнуть. Тьфу!

Человек должен душу свою продать, чтоб на деньги зариться.

Тысячу лет будешь стоять у дверей самого милого тебе человека, гнуть шею, с голоду помирать, тысячу лет будешь икать на пустой желудок — так ни один тебя в дом не пригласит войти, водой холодной не напоит'..

Даже если он в доме у тебя ел, пил, месяцы, годы целые хлеб-соль твою делил, как встретится с тобою глазами, так будто его пулей сразит.

Повернется к тебе задом и посмотреть-то не захочет. Ну тебя к черту — и деньги твои и тебя самого! Подлец ты эдакий! Положим, ты ослеп, не хочешь признать меня или к столу пригласить — упади камень тебе на голову! Чтоб еда тебе через нос вышла! Молю бога — да постигнет тебя злая язва на том свете, чтоб ты ослеп от нее,— гак уж трудно тебе поздороваться, доброго здоровья пожелать, что морду воротишь и бежишь назад? Ну скажи хоть «доброе утро», «добрый день»— ведь с уст твоих платы не требуют! Чего ты стоишь столбом? Ведь даром, не за деньги! Эх, ты, деньгоед, мироед!

Положим, моя чуха не из тонкого сукна, а простая шерстяная да старая, поношенная, а твоя новенькая, из зеленого сукна наилучшего — так ведь не отнимаю же я ее у тебя! Таких, как ты, франтов, тысячи—так пусть поклонятся они моей бедной чухе: она без гостя не обедает. Попадись ты еще когда-нибудь мне в лапы, знаю, куда твоего коня поверну! Погоди, может, еще ветер занесет тебя в нашу сторону — тогда увидишь.

А когда ситцы мы покупаем,— ведь так и норовят последний наш пятак заработанный отнять.

Ну и времена! Видано ли, слыхано ли это было в прежнее время? Ягненок и волк вместе наелись, а теперь быка подымают — посмотреть, есть ли под ним трлзнок или нет. Конь падет — так спешат подкову с него содрать. Кому поведаешь свое горе?

Отец не признает сына, сын — отца, брат —брата. Хороню, что хоть камень на камне пока лежит.

Человек должен сам делать добро — тогда и господь пошлет ему удачу.

А все ж таки, да благословит всевышний нашу землю и нашу воду! Если есть еще на свете у кого душа, вера — так это у нас.

Будемте же есть, пить, пировать, друг другу почтение оказывать, друг на друга радоваться — тогда, коль не помянут нас добром, так, авось, хоть лихом не помянут...

Что человек сделает, то и от других увидит. Сделаешь добро — добро увидишь, сделаешь зло — и тебе будет зло.

Сто лет тому, как блаженной памяти Апов скончался, а его все поминают, и добром поминают. И тюрк, и армянин могилой его клянутся.

Большой был у него сад у проезжей дороги — слава об этом саде до самого Индостана дошла. А насадил он этот огромный сад собственной своей рукой, чтоб всякий путник пользоваться мог его благами.

Каждое утро четыре садовника все опавшие плоды собирали, выносили в больших корзинах на дорогу, да и наполняли путнику его хурджин и карманы. Из этого огромного сада — а сад был, как настоящий лес — хозяин ни одного плода, ни одного стакана вина для своего дома не употреблял — все это держалось отдельно и раздавалось сельским беднякам.

Что унесем мы с собою из этого суетного мира? Ни с чем пришли, ни с чем и уйдем. Если даже много у меня имущества, много богатства, если стал я одним из великих мира сего, все равно придется сойти в могилу. Мое достояние — горсть земли да полотна отрезок.

Буду хорошим — скажут:

хорош; дурным буду — скажут: дурен.

Батюшка, дорогой, — обратился он к священнику,— правду говорю или неправду? В грамоте я черного от белого не отличу. Но коротким своим умом так-то сужу о делах мирских. Кому не нравится — его воля, всяк сам себе хозяин... «Кеф санын, кянд кёхванын» («Над собой ты сам волен, над селом — староста»). Турок проклят, а слово его благословенно. Что скажешь, староста? Ежели неправду говорю, бей меня по губам, дери за ухо, ты сам знаешь — твой попрек для меня что ласка, одного волосика твоего на целый мир не променяю. Ежели неправду говорю, так и скажи:— «Несешь, мол, околесицу!» Я и замолчу.

Правда, не было надо мной глаза,— ни учителя, ни монаха ученого,— но у моего блаженной памяти покойного родителя было ума в голове на десяток ученых монахов. Все, что, бывало, говорит, будто в евангелии на полях прописано. Всю библию в нутре своем держал. Скажет слово—и тысячу свидетельств разных приведет. Что часослов, что шаракан, и псалтырь, и четьи-минеи — всё знал назубок. Кабы собрать сто философов, да ученых монахов, да попов,— так он всем бы им рот заткнул да подобру-поздорову и выпроводил бы. Что на том свете делается, и о том мог рассказать. Придет к нам в село сборщик какой-нибудь за податью, так, бывало, прячется, только чтоб в руки отцу моему не угодить, не то — спаси, бог! — душу всю вытянет, вконец замучает: тот позабудет, по какой дороге пришел.

Ежели я теперь со своей дурьей головой так ладно болтаю, так это все от него,— а сам кто я такой? Что могу знать?.. Это не дело — утром, чем свет, пойти в церковь, положить земных поклона два-три да и выйти; в книгу заглянуть, позевать, а коли спать хочется, так на мягкой постели валяться, есть, пить, пировать, так что брюхо раздует и голову тоже,— а потом на нас же напускаться: дайте, мол, нам все, что трудом заработали, чтоб нам вкусно есть, хорошо одеваться,— носить да изнашивать,— за вас молиться. Братец ты мой, попик, душа моя, свет ты мой, есть у тебя молитва, так держи ее про себя и молись про себя. В долг что ли ты нам дал, — чего ж ты обратно требуешь? На худой конец, скажу: боже, каюсь перед тобою.

Бог не на их губы говорящие смотрит—на сердце смотрит. Как подымется вопрос про брак, законен ли он, ежели родство близкое, так попы готовы дом наш разорить. Ну, положим, бывает родство близкое — так разве ж деньги могут сделать его дальним?

Мы рот закрыли, знай, слушаем, что они нам говорят. Мы, допустим, молчим,— да разве бог-то сверху не видит?

Что же это такое? Сам я буду плов жрать, а тебя по башке колотить? Сам буду мацун хлебать, а тебя вором-котом называть?

Конечно, они лица духовные, мы их не обижаем, потому — от монашеского проклятия и камень трескается, только сами-то они должны малость себя сдерживать.

Вот севанские отшельники — ничего не скажешь, хорошие монахи, вина в рот не берут, вкуса не знают мясного, одежда у них из грубой шерсти или из суконца домотканного, спят на голой земле. А лица у них светятся. Дашь — благословят, не дашь — все одно благословят. Зайдешь к ним — заговорят о делах благочестия. Завидят лицо женщины — так за две версты в сторону отбегают. Чтоб про баб или вино, про деньги там, или лошадей, или еще про что заикнуться — так никогда.

А наши, здешние, сами на резвого коня сесть не прочь, в шелк да в атлас наряжаются; сладкий плов и тысячу всяких кушаний вкусных да напитков разных в употреблении имеют.

Зато когда у кого дело до них, так готовы голову с тебя снять,— так ни Христос, ни Магомет не поступали. Что же это? Значит, я только и должен, что деньги совать, чтоб душа моя в рай вошла? Ну, а если я дурной человек, если я творю беззакония, неужто по единому их слову господь-бог должен душе моей все грехи отпустить? А на что богу деньги — да святится имя его?

Деньги нужно подавать бедным. Лучше их вовсе выбросить, чем отдать человеку, который тебе и спасибо не скажет.

Тысячу дней принимай их у себя, угощай,— а зайди сам к ним в дом, так глотка холодной воды не удостоишься. Нет, этого бог не попустит! С нас же дерут, приятелей своих и родственников устраивают и на нас же еще наговаривают.

Положим, мы на все это не обращаем внимания, соблюдаем пристойность, это так,— но сыновья-то наши растут ослами, никто об них не позаботится, школ не открывают, не обучают, одного хотят: всё отнять у нас, что нами честно нажито.

Пойди-ка ты в мечеть: каждый мулла, даром что нехристь, глядишь, собрал вокруг себя сорок-пятьдесят и больших и маленьких и с утра до вечера их учит, толкует им вопросы их веры. А наши только за своим удовольствием гонятся. Чье же деяние больше богу понравится, я вас спрашиваю?

И говоришь, и умоляешь — ухом не поведут. А сыновья наши такие же, как и мы,— как ослы жрут, как ослы растут. Сами мы несведущи, чтобы их обучать. А кто сведущ, уши заткнул. К кому же обращаться?

Если я вру — эй, все, кто тут! — запустите пальцы и вырвите мне глаза!

Народ наш в таком жалком состоянии, обречен мечу и огню, все потому, что никто нам не объясняет, кто мы такие, какова наша вера, почему мы на этот свет родились. Слепыми приходим, слепыми и уходим. Вон курица тоже сто раз на дню когда воду пьет или крупку клюет, головой кланяется — да что ж от этого пользы?

Кто не знает, что есть на небе господь-бог, судия праведный? Но мы должны также знать, что делать нам на этом свете, чтобы судия тот нас не осудил. Не так ли, братцы,— сами посудите?

Я виноват, пусть так. Но ведь самый последний тюрк большую часть корана наизусть твердит, а я «Отче наш» прочесть не умею. Откуда же мне знать, где по кончине будет душа моя, где тело? Чему же мои бедные дети у меня научатся?

Да всего не скажешь.

Нельзя, конечно, совать себе палец в глаз, бить себя кулаком по голове да по щекам —но что же мне делать? Сердце мое разрывается, как вспомню жалкое наше состояние. Пускай они и меня, старика, научат и сыну моему дают образование, указывают нам путь, а не совращают с прямой дороги, не отталкивают от веры нашей. Да пусть я черту достанусь, пусть лишусь земли горсти и куска полотна, и церкви, и обедни, ежели им тогда не отдам за это все: глаз моих пожелают — глаза выну, отдам; сына захотят — и сына зарежу, в жертву принесу...

— Будет тебе разговаривать, сват Арутюн, — сказал староста,— кому говоришь, кому? Тысячи у нас всякого народа, которые ни грамоты не знают, ни силы се. Наша звезда уже закатилась, какими пришли, такими и уйдем.

Каждое твое слово — алмаз, да кому оно нужно? Вон у волка над головой читали евангелие, а он и сказал: скорей читайте,— стадо уйдет! «Билана бир, билмнана бин» — сказал тюрк («Разумеющему—раз скажи, неразумеющему—тысячу раз»). Кому станешь плакаться? Да кому и окриветь охота?

А ежели слова твои не достигают цели, зачем же зря голову терзать? Не жалко тебе своего рта? Какой толк, скажи на милость, камню проповедь читать хоть десять лет подряд? Разве на него подействуешь? Да упокоит господь души родителей наших, что научили нас хоть в церковь ходить, а то бы мы так и росли, как звери дикие. О таких вещах год можно толковать, все конца не будет.

Пойдем-ка ко мне, закусим, чем бог послал, выпьем за помин душ родительских,— авось когда-нибудь господь над нами смилостивится. Не может же век так быть!

Идем, идем, а то скоро пост великий — тогда беда: сиди да ешь соленье, грызи морковь, пропихивай силком в рот Да в живот. Пока масленица, пировать надо.

Л там пусть будет, что богу угодно. Пускай хоть остаются на своем месте и богач, и монах ученый. А что не делают добра, пусть не делают. За их грехи с нас не спросят, от нас отчета не потребуют. Кто знает, что с нами завтра стрясется? Человечину едят, кровь пьют. Спасайся, уж кто как может. А наша опора — бог, он нас не забудет, так дело, не оставит.

Худо нынче, плоха дорога,— а завтра будет свет, и многие матери тогда заплачут.

Если дорога твоя пряма, иди и иди по ней, как бы она длинна ни была, с прямой дороги не сворачивай. Не то, коли пустишься по горам да по долам, плохо будет, много испытаешь бед всяких. «Йолдан чхан гйози чыхар» («Кто с дороги сойдет, у того глаз пропадет»)...

Идем, идем ко мне, посмотрим, чего там наша хозяюшка наготовила — бедняжка всю ночь глаз не смыкала, шныряла туда-сюда, колесом вертелась!..

— Дай бог здоровья нашему старосте! Кабы не он, этот человек вконец бы нас извел!..— послышался с другой стороны голос одного из собеседников.— Покручивая усы, нюхая воздух, мотая головою, он с аппетитом глотнул слюну, кашлянул и продолжал: —Уж пять часов, как обедня отошла; небось, вороны и те успели раздобыть кусочек мясца или дряни какой-нибудь, да и съели, а у нас только в животах бурчит да в ушах жужжит; с одной стороны мороз тебя за икры щиплет, с другой голод напирает,— а он, ишь, тянет да тянет, как мельница на полном ходу — мелет да сыплет из головы. Чуть было не прервал я его, не сказал:—укороти хвост — караван уйдет, поубавь жерновам ходу, завяжи рот,. усмири язык; коли тебя ветер распирает,— ступай домой„ пускай уж там и дует, а нам ветра хватит, ноги, руки совсем заледенели, как деревянные.

Сущее наказание, право! Хочешь разговаривать,— говори у себя, за курсой, чтоб можно было и слушать, и спать. А ты, как торгаш какой пристаешь! Мы и сами хорошо знаем, где пропавший осел привязан, да что поделаешь, ежели близко подойти нельзя,— шею тебе сломают, а ослу —гляди — и ноги и голову остригут до неузнаваемости. Он хозяина видит — ревет, а хозяину говорят: нет, не твой осел!.. Эх, кому тут голову снять?



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 6 |

Похожие работы:

«Фридрих Шиллер Деметриус "ИП Стрельбицкий" Шиллер Ф. Деметриус / Ф. Шиллер — "ИП Стрельбицкий", ISBN 978-5-457-95953-8 "Деметриус" произведение немецкого поэта, философа, теоретика искусства и драматурга, представителя романтизма и направления "Буря и натиск" в литературе Ф. Шиллера (1759 – 1805).***Пьеса написана в 1804 году....»

«"Мир перемен".-2013.-№2.-С.142-156. ОСОБЕННОСТИ УКРАИНСКОЙ НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕНТИФИКАЦИИ И ИХ ВЛИЯНИЕ НА ВНЕШНЮ ПОЛИТИКУ НЕЗАВИСИМОЙ УКРАИНЫ А. Ципко Понять зигзаги современных отношений России и Украины нельзя, не поняв идентификацию двух народов. Москва исходит из того, что э...»

«Да не оскудеет рука дающего. К 100-летнему юбилею Бней Циона. Наши сердца наполнены гордостью за 100 летнюю историю этой единственной и уникальной организации в мире – БНEЙ ЦИОН. Все, что ею сделано...»

«Муниципальное бюджетное образовательное учреждение средняя общеобразовательная школа №106 Ленинского района г. Нижнего Новгорода Утверждаю Согласовано Рассмотрено Директор школы №106 Заместитель директора по УВР на заседание МО С.А. Антипова И.Л. Козина Протокол № 1 от Рабочая программа по всеобщей истории 7-8 класс (базовый уровень...»

«Доклады Академии наук СССР 1968. Том 181, № 1 УДК 551.791 ГЕОЛОГИЯ Ю.А. ЛАВРУШИН, А.Л. ДЕВИРЦ, Э.И. ДОБКИНА, Ф.С. ЗАВЕЛЬСКИЙ, В.С. ФОРОВА К ПАЛЕОГЕОГРАФИИ ПЛЕЙСТОЦЕНА ШПИЦБЕРГЕНА (Представлено академиком В.В. Меннером 29·XII·1967) Проведе...»

«зАключЕниЕ диссЕртАционного совЕтА 002J23.0l НА БАЗЕ ФГБУН МУЗЕИ АНТРОПОЛОГИИ И ЭТНОГРАФИИ ИМ. ПЕТРА ВЕЛИКОГО (КУНСТКАМЕРА) РАН ПО ДИССЕРТАЦИИ НА СОИСКАНИЕ УЧЕНОЙ СТЕПЕНИ КАНДИДАТА НАУК Аттестационное дело Ns Решение диссертационного совета от 14.11.2016 J\Ъ 8 О...»

«НЕКЛЮДОВ Евгений Георгиевич УРАЛЬСКИЕ ЗАВОДЧИКИ В ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ XIX ВЕКА: ВЛАДЕЛЬЦЫ И ВЛАДЕНИЯ Специальность 07.00.02 – Отечественная история Автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора исторических наук Екатеринбург Работа выполнена на кафедре археологии, этнологии и специальных исторических дисциплин Уральского государственного университе...»

«I. НАУЧНЫЕ СТАТЬИ Л. В. Сидоренко РЕЛИГИОЗНЫЕ АСПЕКТЫ СЛАВНОЙ РЕВОЛЮЦИИ В АНГЛИИ Событие, известное в истории Англии как Славная революция, безусловно, является ключевым для всей британской истории. И как любое подобное событие, оно отличал...»

«Ллойд Арнольд Браун История географических карт Текст предоставлен издательством http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=606705 История географических карт: Центрполиграф; Москва; ISBN 5-9524-2339-6 Аннотация Исследование Ллойда Арно...»

«В.П. Козлов РАЗГОВОР ДВУХ ИСТОРИКОВ (Екатерина Николаевна Кушева – Борис Александрович Романов. Переписка 1940 – 1957 годов. Санкт-Петербург, "Лики России", 2010, 479 с. Составитель В.М.Панеях) Два человека, почти ровесники века и друг друга, оба историки, м...»

«1. ПАСПОРТ ПРОГРАММЫ УЧЕБНОЙ ДИСЦИПЛИНЫ 1.1. Цели и задачи освоения дисциплины Курс истории отечественного востоковедения охватывает период от начала второго тысячелетия н. э. до современности и занимает важное место среди других дисциплин, преподаваемых студентам-востоковедам. Основная цель курса состоит в...»

«УДК 821.161.1-3 ББК 84(2Рос=Рус)6-44 З-32 Все истории и их участники вымышленны. Любые совпадения с реальностью являются случайными. Записки гаишника. — Москва : Эксмо, 2015. — З-32...»

«АРБИТРАЖНЫЙ СУД Г. МОСКВЫ Именем Российской Федерации РЕШЕНИЕ от 20 мая 2008 г. по делу N А40-2281/07-10-17 Решение объявлено 14 мая 2008 года. Полный текст решения изготовлен 20 мая 2008 года.Арбитражный суд в со...»

«1 Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования "Уральский государственный экономический университет" Каменская Екатерина Владимировна Конфликты в мировой системе социализма...»

«2 Близкие отношения Ирина Удилова Близкие отношения Жизнь по-настоящему www.grc-eka.ru Близкие отношения 3 Оглавление Кому я рекомендую прочесть эту книгу 6 причин, почему я рекомендую прочитать эту книгу Что вы получите в результате 3 истории моих клиентов Состояние внутреннего тупика Ошибки в отношениях Перв...»

«Елена Съянова Маленькие трагедии большой истории Текст предоставлен правообладателем http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=8924779 Маленькие трагедии большой истории: Время; Москва; 2015 ISBN 978-5-9691-0910-0 Аннотация В своей новой книге...»

«История профессии История профессии врача начинается с древности, когда за много сотен лет до нашей эры существовали особые люди, которые могли лечить всякие недуги. Они пользовались подручными средствами для медицинской помощи травами, плодами и их корнями, настойками. Первобытные врачеват...»

«Author: Шро Олег Иванович Семь ступеней в никуда (рассказы).: Принцесса, Принц и Дракон. Копаясь в архивах древнего королевского замка, молодой аспирант-культуролог Корнуэльского Университета Ричард Мортедрако наткнулся в одной из полуистлевшей летописей на хорошо сохранившуюся страницу содержавшую образец любопытной средн...»

«Технологическая карта урока на тему: "Ассирийская держава" Камышова Елена Викторовна Учитель 23.11. 2015 г Дата История Предмет 5 "В" Класс Тема урока Ассирийская держава Номер урока в № 22 тематическом планировании История Древнего мира, 5 класс, УМК: Вигасин А.А., Годер Г.И., Свенцицкая И.Л., М., Пр...»

«НУРЕЕВ Р.М. ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ Введение ПРЕДМЕТ И МЕТОД ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ Лекция 1. Предмет и метод Часть 1: Предмет 1.1. Экономическая система и ее элементы 1.2. Сравнение экономических систем во времени: фр ц формационные подходы к дд анализу 1.3. Сравнение экономических систем в прос...»

«Мартынов Дмитрий Евгеньевич СЕМАНТИЧЕСКИЕ ОСОБЕННОСТИ ПОНЯТИЯ УТОПИЯ (НА МАТЕРИАЛЕ ЗАПАДНОЙ ФИЛОСОФСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ) В статье рассматривается семантическое содержание понятия утопия на основании определений этого понятия в западноевропейской философской ли...»

«КОНСТИТУЦИОНАЛИЗМ КАК ФУНДАМЕНТАЛЬНЫЙ ПРИНЦИП ПРАВА В ПРАВОВОМ ГОСУДАРСТВЕ1 Г.Г. Арутюнян, профессор, доктор юридических наук, член Венецианской комиссии Совета Европы Профессор Б.А.Страшун в своей интересной статье Конституционализм-идеа...»

«Пояснительная записка Рабочая программа по предмету "История России. Всеобщая история" предназначена для интегрированного изучения курсов всеобщей истории и истории России на уровне основного общего образования в качестве...»

«ФРАНЦУЗОВ Сергей Алексеевич ОБЩЕСТВО И ГОСУДАРСТВО В ДРЕВНЕМ ХАДРАМАУТЕ (начало I тысячелетия до н.э. – середина I тысячелетия н.э.) Специальность 07.00.03 "всеобщая история (древний мир)" Автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора исторических наук Санкт-Петербур...»

«Роговицкий Дмитрий Александрович НАРОДНАЯ ПАРТИЯ И ИСПАНСКАЯ СОЦИАЛИСТИЧЕСКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ В 1996–2004 гг.: РАЗНОГЛАСИЯ И КОНСЕНСУС Раздел 07.00.00 – исторические науки Специальность 07.00.03 – всеобщая история Автореферат...»

«1 Пояснительная записка Данная рабочая программа составлена на основе: Федерального государственного образовательного стандарта основного общего образования; ООП ООО ГБОУ ООШ с. Заборовка; Примерных программ по учебным предметам. История. 5-9 классы: проект. – М.: Просвещение, 2011. – 94 с. – (Стандарты второго пок...»

«Бочкарева Елена Сергеевна Формирование Златоустовского горнозаводского округа в период владения рода Лугининых (1769–1799 гг.) Специальность 07.00.02 – Отечественная история Диссертация на соискание ученой степени кандидата исторических наук Научный руководитель: докт...»

«Оливер Стоун Питер Кузник Нерассказанная история США Издательский текст http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=8326247 Нерассказанная история США: КоЛибри, Азбука-Аттикус; М.; 2014 ISBN 978-5-389-08903-7 Аннотация Мы не хотим заново пересказывать всю историю н...»

«И.Ю. Котин ЭТЮД, НАВЕЯННЫЙ ВИЗИТОМ В "СУРИНАМСКИЙ ДОМ" В ГААГЕ Одним из этапов экспедиции в Нидерланды (10–20 сентября 2012 г.) было посещение 12 сентября 2012 г. общественного клуба, института и музея "Сарнами Х...»

«Георг Мориц Эберс Тернистым путем [Каракалла] by Flint; OCR by Ustas, Spellcheck by Satok http://lib.aldebaran.ru "Эберс Г. Собрание сочинений в 9 т. Том 6. Тернистым путем": Терра – Книжный клуб; М.; 1999 ISBN 5?300?...»








 
2017 www.kniga.lib-i.ru - «Бесплатная электронная библиотека - онлайн материалы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.